Конечно, основной источник всех внутренних трудностей, через которые проходит наше время замечается в том, что человечество, хотя и отошло от Христа и Его Церкви, но живет все-же как раз темами, которые поставляются миру как раз христианством. Человечество не в силах отказаться от тех идеалов, которые вложены нам в душу христианством (идеал братства, свободы, единства), но не хочет и идти к этим идеалам путями христианства.
Оно хочет принудительно провести нас к братству, на путях насилия водворить свободу... В этих противоречиях и сказывается вся глубина той духовной смуты, которой мы болеем.
В обозрении основных духовных проблем нашего времени я хочу привлечь ваше внимание только к трем, но самым важным и существенным.
Прежде всего укажу на глубокое крушение прежней психологии культурного человека. Эта прежняя психология была внутренне довольно сложна, но все же достаточно гармонична, а потому и влиятельна. Она сложилась на заре нового времени (XV, XVI века), окончательно была формулирована в XVIII, как учение о прогрессе, проявила огромную творческую силу в XIX веке — но в XIX же веке началось и медленное ее разложение. В ее основе лежала вера в человека, в его «естественное» благородство, в силу его разума, способного распутать самые запутанные узлы, вера в неизбежное торжество в истории справедливости и правды. Эта вера в «разумность» жизни и истории, вера в грядущее торжество правды смягчала для людей все дефекты строя жизни, все несправедливости, мирила с «временным» торжеством зла, зажигала души творческим оптимизмом, увлекала и призывала не унывать и работать для «идеала». Даже средний обыватель, всецело уходящий в свои личные дела, и тот согревался у огня этой веры, питался ею. Однако, зловещим спутником этой веры в прогресс был все возрастающий дух утопизма. Он заметен уже в XVII веке, но разгорается преимущественно в XVIII в., а затем достигает исключительной силы, в XIX в., — свидетельствуя о внутреннем опустошении, все нараставшем в европейском человечестве. Утопизм вообще тем ярче, чем более убога и бедна жизнь, и если вера в прогресс создавала рядом с собой утопическую установку, это уже одно говорило о том, что сама вера в прогресс имела под собой внутреннюю беспочвенность. И утопизм, сначала мечтательный, становится позже носителем революционной идеи, что уже ясно говорило, что вера в прогресс стала тускнеть.
Начиная с середины ΧΙΧ-го века начинает пышно расцветать «этатизм» — т. е. стремление все вопросы жизни разрешать с помощью государственной власти. Этатизм доходит до крайнего своего выражения в XX в. и коммунизм, и фашизм, и национал-социализм содержат в своей основе только этатизм.
Здесь уже нет по существу веры в прогресс, нет веры в то, что история «сама» движется к идеалу, — и оттого приходится все реформы проводить насильно, опираясь на власть.
Какое крушение прежней веры в историю, какое крушение историософского оптимизма! Государство вмешивается во всю жизнь, начинает в новейшем этатизме навязывать обязательное мировоззрение, становится тираническим, не считается с личностью, с ее «естественными» правами. В философии истории исчезает прежний рационализм, история кажется сплошь иррациональной («в истории все импровизируется» говорил еще Герцен). «История никуда не идет» гласит формула трагического умонастроения у него же, и в этой формуле уже нет веры в прогресс, ни веры в Промысел, управляющий историей, в ней крик отчаяния.
Ко всему этому в XIX веке присоединилось явление само по себе отрадное и дорогое, но при нынешнем духовном стиле жизни необыкновенно усложняющее все. Я имею ввиду факт широкой, ныне уже совершенно неизбежной демократизации, при которой массы выступают на сцену истории. Пока история делалась кучкой «наверху» стоящих людей, все было проще и легче, — ныне же все стало сложно, громоздко. Массы стремятся овладеть тем, что имели раньше «верхи», и отсюда идут те явления «стандартизации», которые ведут к царству шаблона, к торжеству «среднего», «серого» человека. Даже парламентаризм, имеющий в своей основе веру в народ, оказался торжеством «числа» (т. е. большинства); гениальности ждать от парламента не приходится. Парламентаризм принес с собой страшную демагогию (в стремлении овладеть массами), и это неизбежно -привело к понижению -среднего морального уровня.
Ныне перед нами настоящее торжество «мещанства» (в духовном смысле). Его предсказывал еще Гоголь (в Чичикове), оно наполняло глубочайшим отвращением Герцена (в его гениальных книгах «С того берега», «Начало и Конец»), ненавистью и гневом Леонтьева, — и, конечно, торжество мещанства несет с собою полное крушение былой веры в прогресс, в «благородство» в истории.
Ныне мы стоим у крайней точки этого крушения. Недавно пережитая трагедия свидетельствует о том, что в современном четовечестве больны самые истоки его творчества, что в самом духе его есть какое-то гниение, страшная болезнь. Жить прежней верой в прогресс уже -невозможно, а без него как же обрести вдохновение для честного и творческого служения людям? Такова первая, грозная, мучительная духовная проблема нашего времени.
Вторая существенная тема нашего времени — тема о человеке.
Прежняя вера в прогресс была вместе с тем верой в человека, даже была культом человека. Гуманизм, развившийся в XV-XVI в., однако. медленно превращается в «человекобожество» (вспомним слова Горького: «Человек — это звучит гордо»),
Абсолютирование личности, превозношение полной «автономии» личности — новейшие претензии человека манили увлекательными перспективами, питали гордость и самопревознесение человека. Б' этом как бы завершилась, идеология прежней эпохи, — а в то же время уже с конца XVIII в. (особенно в Германии, в «эпоху бури и натиска») начинает неожиданно обнажаться глубочайший аморализм этой «автономной» личности. В XVIII в. возникает замечательная попытка прикрыть этот аморализм с помошью эстетики, возникает так называемый «эстетический гуманизм», в котором много гуманистической риторики, а движущей силой которого является культ эстетических переживаний. Этот процесс идет в XIX в. с лихорадочной быстротой... В этом смысле не случайны слова одного моего коллеги, профессора права в одном европейском университете: «Я не краду, потому что мне это эстетически противно».
Это значит, что чисто моральных оснований он, честный, бесстрашный аналитик жизни, уже не решился указать. По крылатым словам Леонтьева всюду стала воцаряться «поэзия изящной безнравственности»; дело идет уже только о том, чтобы «безнравственность» была изящной, — и тогда современный человек будет спокоен.
Раскольников договорил до конца весь этот строй мысли, когда решил, что, если позволено Наполеону губить десятки тысяч людей и не быть осужденным за это, то и он без всяких сомнений может убить старушку ростовщицу...
Бесчеловечность, достигшая ныне своего апогея, превращение моральных тем в условную, ничем не вдохновляющую риторику, «поэзия изящной безнравственности» — таковы страшные черты современного человека.
Подлинное добро, чистосердечная преданность добру еще возможны у «наивных» людей, а «культурный» человек, «автономный» и полагающийся на себя, освобожденный от «наивности» должен признаться, что красть или убивать он не может лишь потому, что это «эстетически» противно.
То, что я говорю о современном человеке, не есть клевета. Все это слишком трагично, чтобы еще присочинять; посколько человек думает держаться «самим собой», посколько он имеет претензии на «автономность», — должно сказать, что духовная опустошенность есть, увы, факт. Это значит ведь только то, что невозможно верить в человека, как такового; надо понять, что ценность человека определяется прежде всего тем, чему он предан, чем вдохновляется.
/Василий Зеньковский, из статьи Духовные проблемы нашего времени/