Когда он в первый раз после истории с ушами задумался о парикмахерской, то поймал своё лицо — и недопонял, а кто это там ещё стоит.. С натянутой в отчаянной гримасе кожей, ощеренным ртом и взглядом застрявшего в бутылочном горлышке. С безнадёгой узника нижней половины: ведь плечи пролезли, да пузо не сдулось. Сашка волевым припадком заставил тогда себя дышать, перезапустился. И отдыхал от такого стресса, рыдая скрюченным на полу, пока не заснул.
Когда уши стали похожи на слуховые отверстия некоторых обитателей океанов, Сашка ощутил себя горбатым китом, запутавшимся в леске. Громадиной, которую сдерживает какая-то, смешно сказать, плетёная авоська. Но всякое движение запутывало туже, рывки ранили и обессиливали, делая хуже. Он всё, что сочинял сейчас, испытывал на себе: брал враньё назад, писал его справа налево и показывал в зеркало, произносил фразу с конца и каждое слово задом наперёд. Избавления от напасти не было, а выученные вверх тормашками предложения ломали мозг и доводили до того, что он не мог прочесть обычной вывески. Или забалакать, начав мысль с конца.
На возраст такой изюм было не списать: Сашке сорок два. Хоть и сорванец, как всякий мужчина, пока жив, но лопотать невнятицу всё же не забавно. Да и в другом направлении рановато, на маразм старческий не спишешь.. Правда, когда он выбрасывал раздолбанное в щепу трюмо, услышал соседей: "Забродил мужик, ку-ку, поехал совсем. Топает по цельной ночи, разговаривает, воет. Нюра думала, радио у него или телевизор, ну раз банку взяла трёхлитерную, да на стремянку, да к потолку: а это он орёт дурным голосом".
Не отыскав утром ушных мочек, чтобы дёрнуть за них и проснуться от кошмара, заросший Сашка тихо сказал что-то в единственное уцелевшее зеркало, с шевелящимися в трещине Сашкиными губами. Зеркало фыркнуло и отвернулось, показав пустое место и кухонную дверь. Сашка не смотрел, уже запирал входную и поправлял насаженные, словно хулахуп на колосящийся стог, огромные наушники. Нет, он не любил ни музыки, ни подкастов. У наушников было отличное шумоподавление, в них звуки ввинчивались в голову не так остро и более разборчиво.
Но как же он кричал перед тем прыжком: "Она не могла мне изменить! Не могла, точка". И бульк. И Сашка на понтоне, стучащем как сапожищами коваными под его хлюпкими сланцами, больше ничего не слышал. Шум сомнений ведь такой тихий, не сравнить с женщиной, болтающей на жужжащей улице по телефону. Которую он видел только со спины. Как и брата, вдруг заметив чью-то вроде хребтину, выпершуюся молочной дугой под пегой ржавью моста.