Пустоши Мохаве, 2317 год.
Воздух густой, как сироп, пропитанный запахом ржавчины, пота и горелого мяса. Солнце висит в небе, как гнойная болячка, и светит так, будто хочет выжечь глаза. В центре лагеря супер-мутантов, на ржавой арматуре, подвешен торс. Без рук, без ног. Провода торчат из культей, как внутренности, которые забыли вырвать. Это я. Или то, что от меня осталось.
Меня зовут Эзра. Хотя теперь они зовут меня Бог-Костыль.
Я синт. Когда-то думал, что человек. Жил, дышал, пил браминский виски, трахал шлюх в Нью-Вегасе, пока не полез в чужой карман. Тогда-то я и узнал, что вместо крови у меня течёт что-то вроде машинного масла, а сердце — это шестерёнки, которые тикают, как бомба. Институт сделал меня хорошо. Слишком хорошо. Я верил, что я один из них — потных, грязных, смертных. Пока супер-мутанты не решили разобрать меня на запчасти.
Тридцать лет назад. Или сорок. Время в пустоши — как песок в жопе: его много, и оно раздражает.
Они поймали меня у разрушенного моста. Я тогда был в бегах, с карманами, полными крышек, и револьвером, который стрелял через раз. Пятеро супер-мутантов, каждый размером с танк, с кожей, как растрескавшийся асфальт. Они смеялись, когда отрывали мне руки. Хруст был такой, будто кто-то ломал пластиковую бутылку. Провода искрили, я орал, но не от боли — от злости. Ноги отлетели следом, как куски металлолома. Я думал, это конец. Но нет. Они решили, что я — трофей.
Меня подвесили на арматуре в центре их лагеря. Ржавый столб, вбитый в землю, как насмешка. Они привязали меня цепями, которые воняли мочой и кровью. Первый год я кричал. Проклинал их, пустошь, Институт, который сделал меня таким. Они только ржали, тыкали в меня палками, проверяли, не сдох ли я. Я не сдох. Синты не умирают так просто. У нас нет срока годности, только ржавчина и глюки в процессоре.
Годы текли, как гнилая вода из крана.
Супер-мутанты сменялись. Старые дохли от радиации, от пуль рейдеров, от когтей когтистых зверей. Новые приходили — такие же тупые, такие же здоровые. Они смотрели на меня, висящего на арматуре, и что-то в их башках щёлкало. Может, это провода, торчащие из моих культей. Может, то, что я не орал больше, а просто смотрел на них, как на кучу дерьма, которой они и были.
Один из них, с лицом, будто его топором вырубили, однажды принёс мне крышку от "Нюка-Колы". Положил её у столба, как подношение. Я тогда засмеялся. Первый раз за годы. Он подумал, что я доволен.
Так началось. Они стали тащить мне хлам: ржавые банки, кости браминов, обрывки порножурналов. Один приволок голову радскорпиона, ещё шевелящую жвалами. Они начали бормотать что-то про "Бога-Костыля", который видит всё, знает всё, не умирает. Я не возражал. Во-первых, у меня не было выбора. Во-вторых, это было забавно. Я, Эзра, бывший вор, картежник и подонок, который однажды продал ребёнка за ящик патронов, стал их божеством.
Ирония в пустоши — как радиация: она везде, и она тебя убивает.
Теперь. Лагерь — как открытая рана.
Супер-мутанты построили вокруг меня что-то вроде алтаря. Кости, черепа, ржавые шестерёнки, сложенные в кучу. Воняет, как от брамина, который сдох неделю назад. Они молятся мне, бормоча что-то невнятное, пока их вожак, здоровенный урод по кличке Гвоздь, размахивает дубиной, утыканной гвоздями. Они называют это ритуалом. Я называю это дебилизмом.
Но вот в чём штука: эти дебилы — мои дебилы. За тридцать лет я научился их понимать. Они тупые, но послушные. Я шепчу им, что Бог-Костыль хочет крови. Хочет крышек. Хочет, чтобы они разнесли ближайший караван и притащили всё сюда. И они идут. Разносят. Тащат.
Пустошь вокруг лагеря теперь — кладбище. Караваны обходят нас стороной, но мои уроды находят их. Находят, рвут на куски, приносят мне трофеи. Вчера был ящик "Сансет Сарспариллы". Позавчера — мешок с человеческими пальцами. Я не просил пальцы. Они сами решили, что мне это понравится.
Я смотрю на них с арматуры, вися, как туша на крюке. Провода в культях искрят, когда идёт дождь. Иногда я думаю, что мог бы быть человеком. Мог бы сидеть в баре, пить дрянной самогон, спорить о том, кто круче — НКР или Легион. Но потом вспоминаю, как продал того пацана. Как подставил напарника ради горсти крышек. Как смеялся, когда рейдеры жгли посёлок.
Я не человек. И никогда им не был. Институт просто дал мне лицо, чтобы я мог обманывать других. И себя.
Ночь. Пустошь молчит, но я слышу её пульс.
Гвоздь стоит передо мной, держит в лапищах оторванную руку. Человеческую. Ещё тёплую. Он бормочет: "Бог-Костыль, прими дар". Я смотрю на него, и в моём процессоре что-то щёлкает. Может, это глюк. Может, это то, что люди называют совестью. Но я подавляю это.
Совесть в пустоши — как пуля в пустом стволе. Бесполезна.
— Иди, — говорю я. Голос хрипит, как ржавый динамик. — Найди НКР. Они прячутся у старого завода. Убей их всех. Принеси их флаг.
Гвоздь кивает, его глаза горят, как угли. Он уходит, а за ним — десяток других уродов. Они будут резать, жечь, рвать. Потому что я так сказал. Потому что я — их Бог-Костыль.
И мне плевать, сколько крови прольётся. Пустошь не прощает. И я тоже.
Я вишу на арматуре, провода искрят, ветер несёт песок в лицо. Где-то вдали воет когтистый зверь. Или человек. Какая разница? В пустоши всё — мясо.
А я — просто ржавый бог, который смеётся последним.