Возвратился я в Прохоровку за несколько дней до Рождества. Мать и брат жили в доме, не терпя никаких притеснений от крестьян. Крестьяне занимали в отношении к новопришедшей советской власти нейтральное, выжидательное положение. Они, конечно, были рады ленинскому декрету, отменявшему право собственности на землю, и ожидали (в весьма преувеличенных масштабах) раздела помещичьих земель.
В это время советская власть на селе еще не была организована: не было ни партийных коммунистических комитетов, ни органов ЧК. Лозунг «Власть на местах!» означал, что на селе власть принадлежала сельскому сходу. В сельских местностях, как и в городах, появились коммунистические комиссары, но их функции и полномочия были неопределенны.
В нашей местности волостным комиссаром назначили высокого, здоровенного балтийского матроса бандитского вида и характера, с патронташем через плечо и с револьвером на поясе. На второй день после Рождества он объявился в Прохоровке и созвал сход. Собрание состоялось в местной школе. Толпа крестьян в полушубках, шапках и валенках тесно стояла в большой пустой комнате (парты унесли по случаю схода). Ораторы влезали на стол и держали речь. Я знал, что на сходе будет обсуждаться вопрос о нашей семье, и явился в своей солдатской шинели. Комиссар передал сходу привет от советского рабоче-крестьянского правительства и немедленно перешел к делу, ради которого он явился в Прохоровку: «Вот, товарищи, вышел декрет советского правительства, чтобы помещиков больше не было, а вот тут у вас в Прохоровке всё еще живут эти Пушкари, так их надо отсюда вышвырнуть».
Моя мать была хронически больна, не могла ходить без посторонней помощи и ее передвигали в специальном кресле. Для нас изгнание из дома в зимнюю стужу означало бы мучительную смерть, и я решил просить у схода, милости и справедливости. Поднявшись на стол, я сказал: «Граждане крестьяне! Гражданин комиссар совершенно неверно передает вам содержание земельного декрета 26-го октября. Там сказано, что помещичья собственность на землю отменяется, но о том, чтобы выгонять бывших помещиков из их домов, там не сказано ни слова».
Крестьянская толпа загудела: «Ето он правду говорить! Земля ихняя отходить к народу, ето как полагается, а сами они как жили у своем доме, так нехай живуть! Мы от них зла не видели, так нехай живуть!»
Комиссар продолжал настаивать на нашем изгнании, напоминая, что помещики 300 лет пили крестьянскую кровь, и рассказал лживую сказку о своей личной обиде, что он однажды не отдал чести прапорщику, и его будто бы за это посадили на год в военную тюрьму. Я сказал, что с моими двумя братьями — прапорщиками такого случая никогда не было и что гражданина комиссара обидел какой-то другой прапорщик, за которого мы не ответственны, и мужики согласились.
Наконец, рассерженный комиссар прибег к последнему аргументу. В это сумасшедшее время шляпка на даме, очки или пенсне на носу мужчины считались признаками буржуев, и комиссар, обращаясь к толпе, закричал: «Эх, товарищи! Да што тут долго разговаривать! Вы только посмотрите кругом себя! Вот мы все, сколько нас тут есть — все трудящие пролетарии, мы все без очков. А вот тут один нашелся в очках, ето господин Пушкарь!» — последовал презрительный жест указательным пальцем в мою сторону.
Я поднялся на стол и обратился к сходу: «Граждане крестьяне! Если у меня слабые глаза и доктор велел мне носить очки, то это не такое большое преступление, за которое меня и мою больную мать надо выгонять из нашего дома на лютый мороз».
Здесь здравый мужицкий разум восторжествовал над одним из предрассудков революционного времени, и мужики дружно «загудели»: «Ето ничаво, што он носить очки! Ето ничаво! Ето можно! Нехай носить очки!»
Итак, народное собрание разрешило нам жить в нашем доме, а мне сверх того позволило носить пенсне.
/Сергей Германович Пушкарев (1888 - 1984) - Воспоминания историка/