Тихим зимним вечером в советском детстве и игры были тихими. За окном шёл лёгкий снежок, а небо было бесконечно чёрным, и слышались сквозь деревянные окна чьи-то быстрые хрусткие шаги. Дедушка пошёл за дровами, чтобы подкинуть в печь, а то "зябко".
– Бабушка! От чего эта пуговица?
– Красивая... – Она была одна такая: тёмная и прозрачная одновременно, а внутри светлая розочка.
– Не потеряй. Она одна осталась.
– А зачем тебе она одна? Подари её мне!
– А вдруг у меня с блузки оторвётся и потеряется, что я тогда на её место пришью?
– Так ведь зима, зачем тебе блузка... Другие пришей, вон их сколько всяких!
– Неет, эти – самые красивые. Вот будет лето, надену блузку и пойдём с дедом на танцы в парк!
Смеялась. И была она молода, и было у меня ещё немного детства впереди. Теперь я смотрю внутрь себя и вижу, что нет во мне больше того интереса. К пуговкам, к миру вокруг, к жизни. Исчезло жадное стремление исследовать, рассматривать, дышать глубоко и замирать от восторга. Перебрать бы теперь ту шкатулку. Так же не торопясь, тихо-тихо, с улыбкой и умиротворением. Каждый раз доставая её, бабушка бормотала, что надо ещё одну шкатулку под пуговицы завести, а то не влезают уже, сыпятся. Закрывала и повязывала её ленточкой, чтобы не сыпались. И снова убирала в шкаф.
Я давно забыла, как дышать. Пошёл лёгкий снежок. За углом дома виден проспект и реклама матрасов на билборде. Светится в свете софитов дед-азиат и написано: «Мимолётная жизнь подобна сну». Знакомый городской пейзаж. Всё думаю: зачем мне мерещится тот вечер у бабушки дома? Может, пора остановиться, не бежать. Но жизнь так закрутила, что давно уже не до пуговиц. Действительно, жизнь подобна сну...
Тот момент с сигаретой на балконе – последнее, что я помню более-менее отчётливо. Дальше – как во мгле. Красно-синие мигалки, кто-то кричит мне что-то, но я не понимаю, я будто в вакууме. Мне даже не больно, меня будто нет.
До сих пор не знаю, было ли это сном или реальностью. Я видела своими глазами, как сужается сознание – точно так же, как показывают в кино. Видимо, не придумали... Видела себя вроде как со стороны и врачей над телом. Они так отчаянно давили мне на грудь, так ловко что-то кололи в вены, а я пыталась сказать и не могла. Хватит! Прекратите! Уже поздно! Всё! Всё! Силилась даже кричать им, но не слышала даже свой шёпот.
И вдруг – пришла тишина и умиротворение. Я чувствовала, что улыбаюсь, глядя на их усилия, и кричать больше не хотелось. Так смотрят на дорожку муравьёв под ногами, когда настроение хорошее и кажется, будто мир прекрасен: ну бегут себе, и пусть бегут, миленькие. Я как-то разом сильно устала. Мне казалось, что меня обволакивает чудесное тёплое одеяло, мягкое, идеальной плотности и температуры. Мне очень хорошо и спокойно. Нет ни мыслей, ни стремлений, ни боли, ничего. И крики врачей исчезли тоже.
Очнулась я белым днём, и мне было совершенно не интересно, где я и что случилось. Медсестра с желтоватой закрашенной сединой как раз что-то мудрила с капельницей надо мной. О, да у меня иголки в руках.
– Проснулась? Ну, здравствуй, солнце моё! Дай-ка я тебе одеяло поправлю...
– Что... – язык не слушается почему-то.
– Ну, что. Машина тебя сбила, золотце, бывает. Но ничего, дело поправимое, вытянешь. Хирург у нас хороший, руки волшебные, подлатал где надо, починил что поломалось...
Она ещё что-то приговаривала, производя некие манипуляции со мной да вокруг, но я перестала слышать. В памяти отдельными картинками стал мелькать мой последний день. Обычное утро, из тех, когда я не замечала ни погоды, ни температуры воздуха, ни людей вокруг. Я выбежала из дома, в голове бесконечная карусель почти не связанных между собой мыслей. И все – о работе. Бегу так, перескакиваю мысленно с одного на другое, будто в лихорадке. Обычное для меня состояние, остановиться некогда, успевала только спать, и то – не всегда. В кармане зазвонил телефон. Кому там надо стало, ещё и восьми нет… Лезу в карман одной рукой, со второй на ходу стягиваю перчатку зубами. Момент удара я не помню. Говорят, наша психика умеет забывать самые тяжёлые моменты жизни – чтобы не тратить лишних сил на их переживание. Не помню визга тормозов, чьих-то криков. Не вертелось небо, не летела сумка, не было больно. Если всё это вообще было…
Мне кажется, что именно с момента, когда я очнулась в реанимации, моя жизнь, моё восприятие мира и себя в нём изменились безвозвратно. Когда перевели в палату, я будто в трансе лежала, молча и без эмоций. Меня повергло в ступор, как легко и быстро человек может просто исчезнуть. Умереть и не успеть даже понять, что умер. Не дышать, не сделать ни одного больше шага и ничего и никогда не захотеть. Думала, думала… и не могла понять, осознать, как возможно, что вот сейчас меня могло здесь и не быть. Представить, что в этой больничной палате, на этой койке в эту минуту лежать могла вовсе не я, а кто-то другой из постоянно меняющихся пациентов. А я – была бы… где-то ещё.
Лёжа в койке, всё наблюдала сквозь стеклянную дверь славного старичка азиатской наружности с одуванчиком волос на лысеющей голове. Он почти постоянно сидел возле окна напротив моей двери в коридоре и играл в шахматы – сам с собой или со случайным противником. То была солнечная сторона, и его седины будто светились. Или же светился он сам: то улыбался своим каким-то мыслям, то смеялся с кем-то из других больных. И глаза у него были искрящиеся, видно издалека. Зимнее солнце тоже может греть, и в ярком свете даже скучная больничная обстановка кажется приветливей и уютней. Дед-одуванчик явно чувствовал себя как дома. Ходил в одной и той же пижаме в полоску. На ней были нашиты разномастные пуговицы – все разного цвета и формы. И около него постоянно кто-то был: медсёстры, пациенты... Даже вечно куда-то бегущие врачи нет-нет да останавливались, чтобы перекинуться с ним парой слов. Удивительный человек, само солнце.
Когда разрешили посещения, ко мне стала приходить мама, приводя с собой сына. Рассказывали, как дела, как в школе, как дома, каких успехов добился на очередных соревнованиях. А я слушала и думала о том, как, оказывается, неплохо лежать в больнице. Я так загналась, что внезапная госпитализация стала для меня чем-то вроде санатория. А что? Забот никаких, бежать никуда не надо. И с работы не звонят, поскольку я не знаю, куда девался мой телефон. Мама сказала, что звонили ей, и она просила не беспокоить меня. Принесла простой кнопочный телефон для связи и велела звонить, если что понадобится. Ей звонить, а не на работу. Я не возражала. Я наблюдала за Одуванчиком и отдыхала.
Вскоре врачи разрешили вставать. Трещина в ноге ныла, но передвигаться с палкой я могла. Однажды, неловко ступив на больную ногу, я чуть не упала на столик с шахматами, но удержалась. Дед-азиат с прищуром посмотрел на меня:
– Вот, чуть не испортила мне отличную комбинацию! – вблизи его глаза оказались ещё удивительнее. Где-то в чёрной лукавой глубине искрятся огоньки, и исходит такая доброта и понимание, что разом становится и теплее, и спокойнее.
– Простите, пожалуйста, я нынче несколько неуклюжа…
– Да ладно, чего там!.. – махнул он рукой и сделал приглашающий жест. – Садись со мной, тебя тоже комбинации научу.
Когда-то я умела играть и даже посещала пришкольный шахматный кружок. Теперь же смотрю на чёрно-белые клетки и резные фигурки на них так, будто передо мной – размытое пятно. Никакого интереса. Одуванчик же напротив – был по-настоящему увлечён процессом передвижения коней и ферзей. Он громко смеялся, запрокидывал голову назад, когда рубил очередную пешку, приподнимался на стуле от нетерпения. Никогда не видела, чтобы в задумчивые шахматы играли с таким энтузиазмом. Видимо, я слишком долго рассматривала деда, пытаясь понять, в чём смысл его радости, потому что он вдруг остановился и серьёзно спросил:
– Зачем ты носишь смерть в своих глазах? – мягкая улыбка не сошла с его лица, а солнце за спиной вошло в зенит, и пушок на голове аж засиял.
Я дёрнула бровями и не нашлась, что ответить. Не сказать, что вопрос поставил меня в ступор, нет. Я поняла, о чём он. Дед слишком проницателен, а мне не хотелось ни разыгрывать непонимание, ни увиливать, ни объяснять.
– Иногда мне кажется, что да. Ну, или… – мысль шла туго, – не то чтобы жива.
– Хм… – он усмехнулся и откинулся на стуле. – А ты знаешь, зачем просыпаешься по утрам?
– Да. Чтобы пойти на работу…
– Ну… Чтобы потом вернуться домой. Чтобы отвезти сына на тренировку вечером или кружок и забежать между делом в магазин за продуктами. Чтобы в девять часов вечера запустить стирку и дождаться завершения цикла в одиннадцать, иначе школьная форма не высохнет до завтра. – и внезапно я взорвалась. – И пока стирается, успею ещё и на завтра приготовить, и посуду помыть, и по работе что-нибудь доделать, что за день не успела! А если нечаянно усну, то у меня на этот случай всегда будильник заведён на пять тридцать одну, – ведь я должна выглядеть хорошо, надо успеть волосы уложить и накраситься! Зачем-то! И сыну приготовить завтрак и бутерброды с собой!..
Сдавило горло, и я осеклась. Одуванчик слушал молча, не перебивая мой поток сухих слёз, пристально глядя на меня. У меня тряслись руки, и дыхание сбилось, пришлось глотать ртом воздух. А вот плакать – не плакалось. Я не могла смотреть ему в глаза, и перевела взгляд на разномастные пуговки на его пижаме.
– Угу… – Старик подмигнул и утвердил: плывёшь по течению.
– Наверно, – я поднялась и направилась к себе. Силы на сегодня кончились. – Поплыву до койки.
– Видишь ли, деточка… Счастье не в том, чтобы просто плыть по течению, – сказал дед мне в спину. – Оно в том, чтобы знать, куда и зачем ты плывёшь.
Я обернулась. Дедок продолжил игру, как ни в чём не бывало. Будто не он только что сказал мне эту простую, оглушающую мысль. Действительно… До инцидента я и жила-то как в тумане, блуждала на ощупь по более-менее знакомой полянке. Работа – школа – тренировки – дом. Шаг за шагом, я просто пыталась нащупать хоть какую-то твердь под собой. Наступила – не провалилась? Хорошо, дальше. Всегда со сбитым дыханием, на бегу. И без особого смысла. Одуванчик снова обратил на меня внимание.
– Оглянись на жизнь у себя за плечами – она полна дней. Представь, что дни – это пуговки, вот как у меня, – он похлопал себя по груди. – Считай назад: сегодня, вчера, позавчера, поза-позавчера… Сколько ты их перебрала с дня твоего рождения?
– Вот именно. А какие из них ты помнишь по датам?
– И все эти дни ты была жива.
– Только в какой-то момент забыла об этом.
И так он широко, так радушно и тепло мне улыбнулся, будто обнял меня взглядом, что я вдруг снова ощутила себя в том далёком зимнем вечере у бабушки дома. Снова вернулось то простое детское спокойствие, тихая беззаботная радость, большие надежды и вера в непременно доброе и хорошее будущее. Губы расплылись в улыбке, щекам стало горячо от слёз.
– Спасибо… – дед встал и похлопал меня по плечу.
– Иди теперь, поплачь там хорошенько. Ты знаешь, зачем тебе жить. Делай что хочешь, когда можешь.
… будильник прозвенел как обычно, в пять тридцать одну. Я села в кровати и приложила ладони к щекам – горячие слёзы стекают по губам, шее и капают на ночную футболку. О, я и в самом деле реву, причём навзрыд. Встала, пошла в ванную, умылась. Разбудила сына, приготовила завтрак. Привычные утренние действия. Взяла чашку с кофе и вышла на балкон. Внизу лежат те же белые холмы сугробов, по тропинке так же неспешно идёт тот же сосед с собакой. Всё как всегда, стою и курю.
Нет, не всё. Взгляд зацепился за деда-азиата с билборда. За деда из сна. Я помню его слова: ты знаешь, зачем тебе жить. Глаза на мгновение увлажнились и снова высохли. Сегодня я не буду укладывать волосы. И краситься не буду. Да и на работу – а, гори оно всё! – не пойду. И завтра тоже, а может, и до конца следующей недели. Возьму отпуск за свой счёт и… Не знаю, что именно буду делать. Может, вообще уеду вместе с сыном – на Алтай. «Делай что хочешь, когда можешь!», сказал Одуванчик. А я давно хочу на Алтай. Да! Может, вспомню, что даёт мне смысл жить.
Когда сын ушёл в школу, я достала из шкафа ту самую бабушкину шкатулку с пуговицами. Села по-турецки прямо на пол и стала их перебирать. Четыре одинаковых, три другого цвета, десять деревянных, вот стеклянная… Складываю так, короткими рядками одна к другой, и нет в мире занятия интереснее, чем пуговки перебирать. Я начала вспоминать, как дышать воздухом: вдох, выдох.