
Прощай, Джейк!
2 поста
2 поста
2 поста
2 поста
19 постов
7 постов
4 поста
3 поста
17 постов
6 постов
48 часов. Нет ничего важнее первых 48 часов. Я смотрю на стрелки, что обреченно несутся по кругу. Три минуты, и от надежды не останется и следа. Где же ты, братишка?
Поначалу я ждал его к шести. Он иногда задерживался после школы у своего друга Митьки. Мишка да Митька. M&M я их еще называл. Тот жил совсем рядом с нами, в соседнем доме. К себе брат Митьку звал редко. Еще бы! У Митьки дома бабушка, добрая да ласковая, и борщи, вкусные да горячие. А у нас что? Я до вечера в институте, а мама… Нет, мама у нас хорошая. Просто работает много, да еще и вахтой. В общем, я за старшего.
В шесть реклама по телевизору резко прервалась выпуском вечерних новостей. Это-то меня и отрезвило. Я оторвался от готовки. Оставил подгорать любимые Мишкины котлеты. Макароны к тому времени как раз уже разварились.
— Миш? — позвал я брата. Глупо, конечно, но так уж работает наш мозг. Старается избегать странность происходящего. Ищет, где бы срезать, как бы объяснить.
«Прячется?» — подумал я тогда. Он любил так делать. В этом мы были похожи. Помню, во втором классе я напугал родителей до смерти. Банальная история. Верхняя полка шкафа, полотенца, простыни. Уснул. Искали меня долго, в итоге так и не нашли. Пришлось помочь им, вылезти. Ух и отлупил же меня тогда отец! Это дело он любил. Я прятаться, а он после меня бить. Наверное, хорошо, что после рождения брата папка ретировался подальше от нас. Спасибо ему за это.
— Миш, вылазь! Есть пойдем, — я брата за прятки никогда не ругал. Наоборот, даже поощрял. Пыль за диваном и шкафом он протирал на отлично. А под кроватью и вовсе можно было не убираться.
— Миш? — я как раз туда заглянул. Пол блестел, почти сверкал. Только вот Мишки там не было.
Странное чувство — тревога. Она как эхо, как надвигающийся поезд, про который ты знаешь — он прибудет по расписанию. Остается только подождать.
— Миш, ну вылазь, блин! — я приправил голос щепоткой гнева. Верный способ отпугнуть тревогу — начать злиться.
Между холодильником и стеной расстояние было не больше двадцати сантиметров, но туда я тоже заглянул. Мишке хоть и исполнилось недавно семь, на вид больше пяти никто не давал. Маленький он был, крохотный. Ручки тоненькие, ножки худенькие. В этом мы отличались. И сейчас, и в детстве я выделялся упитанностью. Раскрашены мы тоже были по-разному. Мишка, он как солнышко: светленький, бледный, голубоглазый. А я вот «весь в отца», как говорила мама. Почему в отца, непонятно. Мама ведь тоже была кареглазая, смуглая.
«И что же это папка от нас ушел?» — думал я иногда с сарказмом.
Нет, за холодильником никто не прятался. На полках тоже. За диваном — пусто.
«Прибытие поезда ожидается через десять минут», — я не планировал впадать в панику так быстро. Какая ерунда! Подумаешь, задержался у Митьки на полчаса.
Котлетки на кухне совсем развонялись. Выключив под ними огонь, я схватил со стола сотовый.
«Сразу надо было ему звонить», — поругал я себя. Но так уж работает наш мозг.
Гудки раздавались с равными интервалами, но иногда мне казалось, что с последнего прошло слишком много времени, а следующего еще не было.
— Алло? — говорил я неуверенно, а в ответ все тот же гудок.
Набрал еще раз. Ноги от волнения понесли меня из кухни в гостиную. Ну или в зал, как называла ее мама.
«Поезд прибыл», — а вот и паника!
Левое ухо, то, что было свободно от моего гудящего мобильника, услышало другой. Мишкин. Из его комнаты.
Если бы я сначала позвонил, то, может, и не испугался бы в ту секунду так сильно. Подумал бы, что: «Ага, Мишка, прячешься!». Но эту стадию я уже прошел. Мишки не было дома. Не было его ботинок, его синей курточки. А сотовый был!
В комнату к брату я ворвался как ураган. Звук доносился из шкафа. Туда пятью минутами ранее я уже заглядывал и теперь не понимал, каким образом мне удалось не заметить Мишкин рюкзак. Может, из-за цвета? Этот портфель из темно-коричневой кожи мы с мамой купили ему на первое сентября в этом году.
— Как у шпионов! — восхищался Мишка.
До этого был сезон супергероев, а еще раньше — период динозавров. Но на шпионах Мишка застрял совсем надолго.
«Хочу как у Штирлица, хочу как у Штирлица!» — клянчил он.
Ну Штирлиц, так Штирлиц. Купили, подарили. И если бы только этим и закончилось! Дальше пошли шифры.
— Яка текабяка прикавекатствукаюка! — выводил Мишка сквозь смех.
— Чего? — я играл тупицу.
— Тыка дукаракак! — Мишка не останавливался.
— Сам ты дурак! — пришлось его приструнить.
Он тогда расстроился, что, оказывается, его супершпионский тайный шифр давно уже всем известен. Пришлось рассказать ему про азбуку Морзе. Я тогда не думал, что Мишка втянется. Надеялся, поиграется чуток да и бросит. А он — нет.
— Точка, точка, точка, тире, тире, тире… — когда слова еще ладно. Потом в ход пошли постукивания. Руками по столу, ногами по полу.
— Ну хватит, а! — я, конечно, возмущался, хоть и редко. Один раз — тогда в лифте, когда мы поднимались вместе с соседом сверху. Миша, увидев в его лице зрителя для своего нового таланта, принялся настукивать по панели лифта.
— И Вам добрый день! — ответил ему мужчина. А как звать его, я и не знал. Мы с соседями в целом не очень общались.
Я отключил вызов.
— Миша! — крикнул я зачем-то.
Страх — он как свет. Его нельзя потрогать, и сам по себе он не существует. Страх лишь излучается, а вот от чего именно — выбирать тебе. Кто-то боится темноты. Кто-то пауков. А кто-то — обычного школьного портфеля.
— Миша! — мой голос дрожал.
Я набрал другой номер. Митькин. Вернее, его бабушки.
— Миша у Вас? — в обычной ситуации я бы сначала поздоровался, но назвать ее такой язык не поворачивался. — Как нет?
Портфель, на который я смотрел, засмеялся.
— Миша! — закричал я уже в который раз, когда положил трубку.
В ответ лишь тишина — второй источник моего страха. Я оглядел Мишкину комнату. Больше ничего не глумилось надо мной. Разве что немного помятая постель. На столе валялись листки с морзянкой, но это обычное дело. А рядом… Рядом стоял стакан. Его я тоже не заметил, пока искал брата.
Ведь я искал брата, а не этот дурацкий стакан, который, в ту самую секунду, когда я его коснулся, был все еще слегка теплый. Теплый! Из института я вернулся в 17:30. Горячий чай остывает минут за 50. Значит, с Мишей мы разминулись на жалкие десять минут!
Столько же у меня ушло, чтобы одеться и выскочить на улицу. Еще за минут пятнадцать я успел обежать весь наш дом — старую пятиэтажку, и несколько соседних. Заглянул в ближайшие магазины. Пусто. Вернее, многолюдно, но Миши среди всех этих чужих лиц видно не было.
Я бежал, а когда останавливался, слышал биение сердца. Тогда я начинал идти, но удары не становились тише. Бывало в моей жизни такое, когда случалось сильно испугаться. А потом все налаживалось, проходило, и я думал: «Ну что же ты, балда, зачем?» Хотелось вернуться и не тратить время на пустые волнения. Теперь же, вспоминая эту мудрость, я не мог заставить себя ей следовать. Не мог и все!
Во дворе, где я в тот момент находился, зажглись фонари.
«Семь вечера!» — завопил я про себя. Почти час я потратил впустую. А дальше… Дальше все как всегда. Полиция, поиски, опросы. Пока патрулировали дворы, поймали парочку закладчиков. Плохие у нас дворы, нехорошие. А как Миша пропал, мне они стали видеться еще мрачнее и зловещее. И как я брата отпускал сюда гулять?
Всю первую ночь я провел на ногах.
— Отдохни, сынок, — советовал мне майор. Как он представлял себе это, я понятия не имел. Но в квартиру я несколько раз поднимался. Взять вещи брата для поисков. И себе для обогрева. Соседи, с которыми я пересекался в подъезде, мне сочувствовали. Кто-то словом, кто-то делом.
— Держись, — подбадривал меня тот, что жил сверху. Даже обнял. Крепко.
А за что держаться-то — не сказал. За надежду? А на что? Что Мишка просто убежал и скоро вернется? Он, конечно, мальчик со странностями. Чудно́й, как говорила мама. Взять хотя бы снова морзянку. Когда Миша научился ее не только воспроизводить, но и улавливать, мы все выдохнули. Прекратились постоянные постукивания. Зато начались те самые странности.
— Собака морзит! — разбудил меня брат посреди ночи. Было это неделю назад.
— Чего? — возмутился я.
Собачий лай нас тогда и вправду доконал. Взялся из ниоткуда, без предупреждения. Спать мешал жутко! И главное — непонятно из какой квартиры. То ли снизу, то ли сверху. Думал, встречу в подъезде кого-нибудь с собакой, так и узна́ю. Но этого не случилось. Обзванивать квартиры я тоже не решился. Мы с соседями в целом не очень общались.
— Собака морзит! — повторил брат, когда я поднялся.
— Миш, она лает просто. Иди спать. — ответил я.
Да, чудно́й он, Мишка. Придумал же такое! Но чтобы сбежать? Нет, это не про него.
В шесть утра, когда я наконец вернулся домой, было еще темно. На улице и в квартире. Только в комнате у Мишки горел свет. Ночник в виде беленькой у́точки, торчащей из розетки. Миша, он ведь темноты боялся очень. Мы с ним даже комнатами поменялись, чтобы только ему к ванной поближе быть. Бывало, засижусь до ночи, а из коридора топот — Мишка в туалет скачет, обгоняя страхи. Куда он такой сбежал бы, а?
Плакать мне в жизни приходилось редко. В детстве немного, в школе, когда случалось подраться. Над фильмами иногда. Но зайдя в то утро в комнату к брату, я разрыдался. Увидел ее пустую, и как полилось. Мысли, идеи и догадки, где же он может быть, что же с ним случилось, атаковали меня. Я же не первый год живу, многое знаю. Про мир, про гадость. И все это начало мне видеться вокруг Мишки. Будто поглотило его в моих фантазиях. Страшно.
А ведь я тогда еще ничего матери не сказал. Думал, может, все же убежал. Может, найдется. Не нашелся.
— Пропал? — было ее первое слово после моего признания.
— Да.
— Выезжаю, — второе, и мама бросила трубку.
Поезд, груженный тревогой, стоял на путях в моем сердце и не думал двигаться дальше. А тот, что вез маму, мчался где-то в тысячи километрах от нашего города.
На вторую ночь я все же поспал. И не только из-за неимоверной усталости. Собака перестала лаять. Спасибо ей за это. Снился мне, конечно же, Мишка. Во сне я тоже искал его, только там он, в конце концов, нашелся. В шкафу на верхней полке. Проснувшись, я первым делом заглянул туда, хоть и знал — бесполезно все это. Так и оказалось. Жестокая реальность!
И вот от бесценных 48 часов оставалась лишь минута. Если за следующие 60 секунд дверь не откроется, и за ней не окажется Мишки, то по статистике вероятность его нахождения упадет до звонкого нуля. 58… 59… 60. Все.
Я грохнулся на колени. Думал, только в фильмах так бывает — драматично. Но нет. Я заплакал. Тревогу уже всю разгрузили, и на ее место приехал поезд с безысходностью. Мне всегда казалось, что безысходность — зверь довольно безобидный. Я не знал, что у нее такие клыки.
Оттащив себя в комнату к Мишке, я сел за стол. Руки, меня не спрашивая, начали шарить по поверхности, ползать. Что они хотели отыскать, я не знаю. Но так уж работает наш мозг. Пытается занять себя, отвлечь от важного. Глаза тоже не отставали.
«СПАСИ», — зацепились они.
А сверху — точки и тире. Я взял в руки этот клочок бумаги, успокоил их наконец. Но прочитав следующую строчку, я вновь задрожал.
«МЕНЯ. СПАСИ МЕНЯ», — было написано дальше.
Я вскочил на ноги. Снова тревога. На этом текст заканчивался, оставались лишь тире да точки.
— Что за черт? — спросил я у листка. Он мне, естественно, не ответил.
Зато алфавит висел рядом, прямо перед столом.
— Тире, тире, тире — это О, — я вертел головой. То вверх, то вниз. Записывал буквы.
— Тире, точка — Н. Тире, тире — М. Точка — Е.
Чем дальше я продвигался, тем страшнее мне становилось.
— Тире, точка — Н. Точка, тире, точка, тире — Я. ОН МЕНЯ…
«Какая глупость! Это просто детские игры», — мысль крутилась в голове, но остановить меня она была уже не в силах.
— ОН МЕНЯ УБЬЕТ, — прочитал я. Букву Т я тоже расшифровал, хоть, итак, было понятно, что это за слово. Наверное, как и с шестьюдесятью секундами, я все еще пытался надеяться.
Я не верю в призраков. Я не верю в духов. И во все паранормальное, хоть и люблю книги и фильмы про всякое мистическое. Но тогда, впиваясь глазами в жуткие строки, на секунду я не сомневался — я верю. Да еще как!
— Миша! — закричал я снова. Начал оглядываться.
Наверное, поэтому никогда не иссякнет поток поклонников потустороннего. Армии ясновидящих и их обожателей. В моменты уязвимости мы все подвластны их влиянию. Разум и здравый смысл не может удержать нас от падения. Падения, вызванного горем. А горе — оно никогда не закончится.
Вот и я купился. Жуть проникала до самых костей. Как холод, как мороз. Я застучал зубами.
— Где ты? — мы снова играли в прятки. Только теперь — если Мишку не найти, он не вылезет из-под тумбочки с радостным воплем победителя. Не выпрыгнет из за шторы. Не вернется обратно. Никогда.
Я медленно вздохнул и чуть быстрее выдохнул. Это еще не конец.
«ПОМОГИ МНЕ», — еще одна строчка.
В этом году декабрь не был суров, как мог бы. Топили тоже неплохо. Но пот, льющийся со лба, принадлежал лишь страху.
— Тире, тире — М. Точка, точка — И. Тире, тире, тире, тире — Ш.
Я боялся идти дальше. Не хотел поднимать головы. Но буква А уже встречалась раньше.
ПОМОГИ МНЕ МИША
Нет, это письмо предназначалось не мне. Его написал брат, и он же являлся получателем.
ОН БЬЕТ МЕНЯ И НЕ КОРМИТ УЖЕ НЕДЕЛЮ
МИША
ТЫ СПАСЕШЬ МЕНЯ?
Я чувствовал, что карандаш начинает исчезать в моих руках. Конечно, он был на месте. Просто мои пальцы совсем онемели.
ОН ОТРЕЗАЛ МОЙ ХВОСТ
ОН БЬЕТ МЕНЯ
КОГДА ТЫ СПАСЕШЬ МЕНЯ
МИША
ПРИХОДИ СЕЙЧАС
ПОКА НИКОГО НЕТ
Я ЗДЕСЬ…
Поверх слов я видел лицо моего брата. Моего маленького братика, который обожал котят, щенят и всех четвероногих. Который был как солнышко. Светлым и добрым.
НАВЕРХУ
Вот почему я не встретил его на улице. Вот почему мы не пересеклись во дворе. Миша даже не выходи́л из подъезда!
— Собака морзит… Собака морзит… — повторял я себе. Тому себе из прошлого, который как последний дурак проморгал все на свете. — Идиот!
В одних тапочках я выбежал на лестничную площадку. Десять ступенек — раз, десять ступенек — два. И вот я уже стою у двери. Преисполненный животным безумием я зачем-то звоню в звонок. Позволяю себе постучать кулаками, когда через секунд тридцать никто не открывает. Пинаю дверь ногами. Наконец, она сдается.
— Что? — выглядывает голова соседа. Того самого, который обнимал меня. Крепко. Того самого, который…
«Понял морзянку в лифте…» — вспоминаю я про себя, и от сомнений не остается и следа.
— Где Миша? — я дергаю дверь на себя, не позволяю ее захлопнуть. Сосед этот — всего лишь старик. Мерзкий, дряхлый и… В одном лишь халате.
— Проваливай! — кричит он мне. Тянет ручку двери. Огромное пузо обнажается, когда он начинает переступать из стороны в сторону. В бороде я вижу кусочки яичницы.
— Где Миша?! — мне страшно. Мне страшно, что я потерял так много времени. Что ничего уже не исправить.
Бью его по роже. Глупая мысль, но мне совсем не хочется касаться этого урода. Я замахиваюсь ногой и попадаю ему прямо в живот. Кажется, что моя стопа погрязнет в нем и застрянет. Но вместо этого мерзавец падает на пол. Я бью его дальше. Он стонет и кричит. Мне все равно.
«Только бы не было поздно…» — все мои мысли.
Я прохожу в квартиру. Она воняет. А может, мне все это просто кажется. И следы крови на полу. Может, это просто мое воображение.
— Пожалуйста… — я говорю уже вслух.
Может, и детский ботинок, который совсем как у брата, мне тоже мерещится. И курточка. Синяя. Может, это просто совпадение.
— Пожалуйста!
Я не верю в бога, но в тот момент мне хочется, чтобы он существовал. Чтобы он был таким, каким его описывают — защитником и благодетелем.
Дверь в спальню чуть приоткрыта. Свет в ней выключен. Только тьма, как черная дымка, пытается вылезти наружу.
— Он ведь боится темноты! — кричу я зачем-то, даже не замечая, что заикаюсь. Я не знаю, пот льется у меня по щекам или слезы?
Я захожу. Нащупываю на стене выключатель.
— Пожалуйста… — успевают прошептать мои губы, прежде чем закричать.
За стеклом лежала корова. То, что было ею недавно. Блестящие куски говяжьей вырезки, отделенные друг от друга острым ножом. Я ткнула пальцем в самый красивый.
— Шатобриан, отличный выбор, — так назвал его продавец. — Как готовить, знаете?
Я кивнула. «4-5 минут на сильном огне, температура внутри не больше 50 градусов». Мне нужен был стейк с кровью.
— Ну тогда, приятного аппетита! — улыбнулся мужчина, выкладывая на прилавок бумажный сверток.
В магазинчике с сухофруктами, где я купила немного изюма, давать советы никто не стал. Зато в винном мне рекомендовали приобрести ви́нью-ве́рде.
— Белое игристое, из Португалии. Подойдет для любого случая. Какой у вас? — молодая девушка-консультант увлеченно разглядывала бутылку, не замечая моих опухших глаз.
— Годовщина, — пришлось соврать ей, добавив. — Беру!
Месть — это блюдо, которое лучше подавать холодным. Я же зажариваю его на сковороде, щедро поливая растопленным маслом. Веточка розмарина тоже туда отправляется — для аромата.
— Мясом пахнет, — шепчет Леня, втягивая носом потяжелевший воздух.
Уставший после работы, он разваливается на стуле, еще даже не сняв обувь. Но улыбка на его лице так и сияет — значит, день прошел хорошо. Как вчера, как сутками ранее. Все потому, что мой муж внезапно полюбил свою работу.
— Приготовила тебе стейк. Еще горячий. И кое-что испекла.
— Испекла? — Леня поднимает брови.
— Да, кулич. С изюмом, как ты любишь.
Уже на первом свидании, когда друг о друге мы знали только имена, Леня умудрился рассказать мне, как сильно он обожает мучные башенки.
— Я в детстве куличей ждал больше, чем торт на день рождения, — и сейчас он тоже решает об этом напомнить. — Но главное, чтобы с изюмом. Без изюма — это не куличи, а так, хлеб какой-то.
— Да, изюм. Куда же без изюма, — я улыбаюсь.
Поправляю магнитики на холодильнике. Затем выкладываю на тарелку мясо, запечённую картошку и мертвую розмариновую веточку. Куличи уже ждут на столе, белея помадкой, гладкой и блестящей. Приготовить их было несложно. Труднее оказалось отыскать бумажные формы осенью, когда до следующей Пасхи оставалось примерно столько же дней, сколько прошло с предыдущей.
— Знаешь, — начинаю я, когда муж заносит над куском мяса столовый нож. — У меня тоже есть одно воспоминание из детства.
— Какое? — кровь сочится на белое стекло. На румяные картофельные дольки: — Расскажи.
— Это случилось, когда мне было шесть, — я ломаю напополам один из куличей, и коричневые крапинки выглядывают сквозь пористый мякиш. Я вынимаю одну из них пальцем. Подцепляю вторую. Третью.
Изюм за изюмом, слово за словом.
В то время мы с родителями жили в поселении, расположенном среди сухой степи. Небольшая деревушка в четыре ряда домов, где с каждым годом по краям становилось все больше покинутых дворов. Засохших деревьев и пустых колодцев. Люди уезжали в город, где жизнь рисовала хоть какие-то перспективы. Туда же отправился мой отец. Он был строгим мужчиной, часто несправедливым. Я чувствовала это по тому, как его боялась мама.
— Тише, — шикала она на меня, когда он переступал порог дома.
Иногда мне казалось — это игра. Я сделала из этого испытание, где мне нельзя было говорить, нельзя было шуметь и показываться на виду. Награда — отцовское спокойствие.
Но вот он уехал, позволив нам остаться одним. Многое изменилось. Мама начала чаще улыбаться, ее движения стали плавными. До этого она походила на заводную куклу, которая только и могла, что дергать головой и руками. Я тоже не отставала, бегая по дому без оглядки на входную дверь. Не прислушиваясь к шагам, не высматривая отца в окне. Настоящее детство, обернутое в жаркое лето.
И в один из таких июльских вечеров ко мне прибился блохастик-щенок. Помесь чего-то с чем-то. Лохматый, он постоянно бегал перепачканный в грязи, поэтому его белая шерсть свисала серыми прядями. Так я его и назвала — Волчок.
Другая кличка — Шарик, мне тоже нравилась. Шарик — значит шар, так я думала в детстве. Но Волчок быстро показал, что под пушистой копной у него прятались лишь кожа да кости. Он искупался в речке, и мне стали видны его тощие ребра. Я очень плохо о нем заботилась. Пара кусков хлеба в день, да ловля блох и клещей — все мои хлопоты. Но мы были не разлей вода.
Особенно нам нравилось бегать по заброшенным дворам. Не наживы ради, а за приключениями. И однажды мы их нашли. В старом доме, заросшем вьюном. Зеленые плетения покрывали стены, стелились по земле и заслоняли желтую почву.
Прятали ее от глаз.
— Волчок!
Секунда, и мой друг исчез под густыми зарослями.
— Волчок! — я подбежала к месту, где только что был виден его хвост.
Хотела остановиться рядом, но колодец, куда упал щенок, оказался коварнее. И глубже, чем я думала. Я приложилась ногами к каменной кладке, чудом их не сломав. Казалось, и боли не было. Только страх. Яркое солнце сменилось тьмой, душный воздух сырой прохладой — так пах погреб у нас под домом. А в ладони остались зажатыми два листика, которые я успела сорвать.
Я не стала плакать, не сразу. Надеялась еще, что выберусь. Цепляясь за выступы, врезаясь в них ногтями. Но пальцы соскальзывали, не оставляя на камнях ни царапины. Лишь воздух наполнялся тихим скрежетом. Ноги тоже подвели меня. Я ставила на камень правую подошву, думала, что упираюсь ею надежно. Но как только другая нога начинала подниматься, через мгновенье обе ступни оказывались на влажном дне. И так снова и снова.
Оставалось только кричать.
— Мама!
Но она не приходила. Она меня не слышала и, в тот момент еще не догадывалась о моей пропаже.
— Мама!
Я кричала, не замечая, что с каждым следующим словом воздух все острее царапал горло. Хотелось пить.
— Помогите!
Никто не пришел. Только дождь, полившийся ночью. Он напоил меня водой, наполнил углубления. Их хватило еще на три дня, ведь никто не пришел.
— Почему? — Леня смотрит на меня не отрываясь. — Тебя не искали?
Кусок мяса у него на вилке выглядит совсем остывшим.
— Мама искала. Одна.
— Почему? — снова спрашивает муж. — Почему одна?
Он наконец опускает зависшую перед его лицом вилку и макает нанизанное мясо в красную смесь из крови и сока.
— Мама боялась, что сельчане расскажут отцу. Думала, что сама справится.
— Ну и мать! — отвечает Леня с набитым ртом. — Прямо мать года!
Он отпивает вино из бокала:
— И как ты выбралась?
— Мама нашла меня. Искала, искала, и все же нашла.
— Мрак, — Леня протыкает вилкой еще один кусок.
Когда он открывает рот, чтобы положить его туда, я вижу на языке перемолотое мясо. Оно чуть розовое, местами белое.
Я спрашиваю:
— Как думаешь, тяжело ли прожить без еды четыре дня?
Леня отвечает:
— Я бы не смог, — чуть ухмыляясь, он разглядывает золотистый картофель.
В его глазах любовь.
— И я не смогла.
Теперь муж смотрит на меня. Теперь он удивлен.
— В смысле? У тебя было что поесть?
— Да, — я слегка ухмыляюсь. — Кое-что было.
Я впиваюсь взглядом Лене в лицо. Хочу, чтобы он сам догадался. Чтобы он предположил.
— Нет, — муж качает головой.
Он смотрит на тарелку, на лужицу растекшейся крови. Снова произносит:
— Нет.
Уже глядя мне в глаза, Леня спрашивает:
— Собаку?
И я смеюсь.
— Нет конечно!
Я заливаюсь смехом, широко открывая пустой рот, и я вижу — мой муж выдыхает.
— Ну и шутки у тебя.
Когда он вновь начинает есть мясо, я продолжаю:
— Но я правда ела. Если ты очень голоден, то можешь съесть даже то, что тебе отвратительно. Если ты еще и в бреду… Например, из-за лихорадки после дождя. Тогда отвратительное может стать почти вкусным.
В моей руке горсть изюма. Чуть подбрасываю ее, привлекая внимание.
— В выпечке изюм набухает. — говорю я. — Посмотри, какой он стал.
Протягиваю ладонь поближе к мужу.
— Видишь, как натянулась оболочка?
— И что?
— А внутри он очень влажный.
Я кладу одну из изюминок себе в рот. Она лопается между зубами.
— Совсем как… — я прищуриваю взгляд. — Знаешь, совсем как клещи.
Грохот! Леня роняет руки на стол. В правой у него вилка, которая звонко ударяется о стеклянную поверхность.
— Чего?! — он хмурится.
В его лице отвращение.
— Да, как клещи. У Волчка их было так много. Вначале, когда клещи только начинают пить кровь, они совсем маленькие. Но если оставить их надолго, они вырастали вот такими.
Я поднимаю изюминку, зажатую между пальцами.
— И они тоже лопаются, когда их жуешь. Прямо как изюм в куличе. Только внутри клещей кровь. Если снять их сразу с животного, то она почти теплая. Хочешь?
Я протягиваю изюм мужу.
— Ешь! Давай, ты же любишь, да? Твои любимые куличи. Твой любимый изюм. Вот же он, Леня! Ешь!
Он швыряет вилку на пол. От мягкого линолеума она отскакивает совсем тихо.
— Сдурела?! — а вот Леня кричит очень громко. — Зачем ты это делаешь?
Я ничего не говорю. Просто встаю, просто подхожу к холодильнику. Леня следит за мной глазами. Наконец он замечает.
— Что? — его голос становится тихим. — Откуда?
Муж скользит взглядом по цветным карточкам. Они маленькие, незаметные. Раньше вместо них висели другие. Там где мы с Леней, там, где мы счастливы. На новых он тоже есть, только вот вместо меня там другая женщина.
— Как ты… — не успевает спросить Леня.
В уголках его рта я вижу немного застывшего жира. Мне смешно.
— Твоя Саша мне их прислала. Сама. «Саня с работы»?
И мне грустно.
— Так она записана у тебя в телефоне?
Муж молчит. Только губы двигаются как створки устрицы.
— А ты ешь, ешь! — я подхожу к нему. — Куличи с изюмом. Твои любимые!
В моей руке влажная горсть.
— Я тебе специально наковыряла. Давай помогу.
Быстрым движением, я прикладываю изюм к его открытому рту. Засыпаю внутрь и прижимаю как следует. Муж мычит, наконец-то опомнившись. Пытается выдавить языком плоды. Я толкаю их обратно. Он кашляет.
— Ешь, Леня, ешь. Чувствуешь, как изюминки лопаются на зубах? Тёплые. Вкусные. Запомни этот вкус! Теперь он с тобой навсегда.
И я добавляю:
— Приятного аппетита!
Она держит меня за волосы. Крепко держит. Больно. Схватила их словно пряди свежей травы и не отпускает, сколько ни вырывайся.
— За маму! — звучит ее ласковый голос.
А потом она смеется. Она замахивается, и летящий в лицо кулак загораживает весеннее небо.
— За папу!
Еще удар. Чуть дернувшись, ловлю его правой щекой.
— Жри, жри!
И я жру, в который раз. В который раз Марина из 10Б кормит меня острыми углами своих дешевых колец. Милыми ромашками из эпоксидки, пластмассовыми лепестками.
— Жри!
Вот и сейчас один из перстней впивается в кожу над губой. Он повернут, он чуть под углом, поэтому через мгновение я чувствую — бам! Прыщ взрывается под чужими пальцами.
— Фу! — Марина отряхивает руку. — Фу, блин!
Мои волосы она тоже отпускает, и я падаю с колен на землю. Сажусь на траву, и мне кажется — из носа вот-вот потечет кровь вперемешку с прозрачными соплями. Я зажимаю ноздри.
— Ты че, ей прям прыщ выдавила? — сквозь смех спрашивает Катя, подруга Марины.
— Жесть! Ты прикинь?
Ведь та никогда не бывает одна.
— Да не марай ты об нее руки! — бросает Катя, и внутри я умоляю с ней согласиться.
Как бы мне хотелось, чтобы так и было! Чтобы люди не смотрели на меня, не трогали, раз ни смотреть, ни трогать им неприятно. Но Катя добавляет, поправляя кепку на светлых волосах:
— Ногами надо, ногами.
Когда они уходят, оставив на прощанье отпечатки пыльных подошв, я смахиваю следы с подола и тоже иду домой. В мою пятиэтажку. Птицы поют, но, мне кажется, они смеются, и прохладный апрель превращается в осень.
— Первая космическая, — шепчу я в ладонь.
Мои ноздри, они зажаты, но пальцы под ними испачканы в крови. Это прыщ, опустевший сегодня, теперь щедро поливает кожу вокруг. Ветер тоже против меня. Я убираю с лица налипшие пряди и снова произношу:
— Первая космическая.
Так шутил мой брат, когда еще жил с нами. Когда я тоже смеялась над его воспаленной кожей, в то время как моя была чистой и гладкой. Почти безупречной.
— Скорость вылета достигла первой космической! — говорил довольный Вова, смотря на зеркало, где белело зернистое пятно.
Я не думала тогда, что и меня ждет подобная участь. А если бы и думала, то вряд ли бы боялась. Прыщей у брата было не меньше, но он не страдал — ни от них, ни от людей, которые его окружали. Никто не помогал ему давить алые бугорки. Никто не делал этого кулаками. Лишь друзья иногда позволяли себе пошутить:
— Маньяк салициловый.
Ха, ха, ха…
В дом я захожу одна, и в нем тоже никого нет. Мама на работе, а папа неизвестно где. Я не видела его ни разу. Единственное, в чем ощущается живое присутствие — мое отражение. Зеркало стоит в комнате, я подхожу к нему. Это старый трельяж с двумя створками по бокам. Если прикрыть их слегка и заглянуть внутрь, можно увидеть… Себя, конечно, но лиц будет много, и все одинаковые.
Три, четыре, пять…
Я отворачиваюсь. Отхожу — на шаг, на два, это такая игра. На пятом в отражении почти не видно моих прыщей, они слились в одно розовое полотно. Я все еще некрасива, но уже не уродлива. Пять шагов. На столько мне нужно держаться от людей подальше, и, может быть, тогда они не заметят. Нет. Пять шагов — это только до зеркала, я в нем от себя на десять.
Футболка, которую я снимаю, черного цвета. В шкафу лежат темно-синие и пару бордовых, других я не ношу. Мои белые давно испорчены. Пятнами, красными и коричневыми — их подарили пустулы на спине. Желтый гной тоже плохо отстирывается.
Моя кожа — сплошное разочарование. Я вся — один большой, болезненный прыщ. Почти вся, кроме шрама. Он здесь, на щеке, у левого уха. Белый и гладкий — мой любимый. Я глажу его, он просто прекрасен.
Как молочная капля на искромсанной плоти,
Как заплатка из кожи на коже моей…
Через час я кладу в морозилку уже подтаявший кусок мяса. Возвращаю его на место. Мое лицо холодное и почти не болит, только припухло слегка. Прыщ, который уже и не прыщ вовсе, тоже проходит, но рядом с ним россыпь других. На щеках, подбородке.
Время жатвы.
Я достаю из ящика коробку с булавкой и хлоргексидином. Они понадобятся чуть позже. Сейчас же мне нужны только пальцы, по одному от каждой руки. Я начинаю. Никогда не знаешь точно, получится или нет. Я давлю, давлю, давлю… Ничего. Только боль укореняется под нижней губой. Перехожу к следующему.
Он побольше, он покрупнее. Нажимаю, сначала слегка, и чувствую: там что-то есть. Нужно только немного помочь. Беру иголку, обливаю ее раствором и, натягивая кожу вокруг моего пациента, протыкаю его посередине. Теперь я давлю, на этот раз сильно, но из отверстия вытекает только бульон.
Когда входная дверь в коридоре шумно открывается, мое лицо в отражении похоже на ворох мясных обрезков. Я не отхожу от зеркала, я совсем близко, но прыщей я не вижу. Они снова слились в одно полотно, только теперь красное и бугристое. Будто рой пчел обозлился на меня за уродство, и даже жал своих он не оставил.
Но шрам, он все еще прекрасен! Один на алом пепелище, он даже лучше, чем обычно. Я глажу его, мне приятно.
— Полина! — мама кричит с порога.
Она женщина толстая, непривлекательная. Ее подбородки скрывают шею, волосы окрашены в отчаянный красный, а от бровей остались лишь тонкие дуги. Но даже в ее глазах, обведенных черным карандашом, я вижу отвращение. А ведь между нами целых десять шагов.
— Опять давила, — мама качает головой. — Сколько раз тебе говорить, не дави ты!
Будто это поможет. В ответ я молчу, забираю пакеты из ее рук и несу их на кухню.
— Уже на человека не похожа, — доносится вслед.
И как нож меня в спину догоняет тихое:
— Смотреть противно.
Я вновь молчу, я так привыкла. Может, и стоило ей ответить, да только сделать это надо было два года назад, когда мама только-только начала испытывать мое терпение. А теперь и она привыкла — говорить все, что ей вздумается.
— Ну хоть умойся пойди, в самом деле.
И снова — будто это поможет. В ванной я выдавливаю на ладонь гель, клин-энд-клир — мертвому припарка. Круговыми движениями наглаживаю щеки, нарочно прохаживаясь пальцами по милому шраму. Пена покрывает мое лицо. Как снег, она прячет под собой все прыщи, словно мусор, оставленный с осени. И поэтому, когда я ее смываю, открывшаяся картина бьет меня контрастом.
Да, я видела ее много раз. Много раз я хотела ее не видеть, и к этому тоже уже успела привыкнуть. Но внутри я чувствую, что закипаю — градус за градусом, день за днем.
— Чайник поставь, — просит мама, когда я возвращаюсь на кухню.
Она смотрит на меня, следит глазами, хоть и знает — я это не люблю.
— Все хуже и хуже, — говорит она, разглядывая мое лицо. — Живого места не осталось.
Я набираю воду, ставлю чайник. На конфорку, что побольше. А мама все говорит и говорит…
— Это все потому, что ешь что попало, — слышу я, и рука сама тянется к шраму.
Как светлая галька на буром песке,
Как лепесток белой розы на червивой земле…
— Еще и мордой в папку пошла. Как Вовка. Ну ладно он, но ты-то девочка!
Чайник на плите начинает шуметь. И вместе с ним я отвечаю:
— Хватит.
В мои шесть лет, когда я была маме по пояс, она несла ковшик с крутым кипятком. Помню, я бежала ее обнять, а потом щеку будто кто-то ущипнул.
— Давай не сегодня. Не в этот день.
И только после нахлынула боль.
— Что значит хватит? У тебя выпускной на следующий год, а на тебя смотреть страшно.
Я глажу шрам — подарок от мамы.
— Что ты от меня хочешь? — спрашиваю я ее.
Мама хлопает ресницами. Редкими и жалкими. А на плите пританцовывает чайник.
— Что значит, что я хочу? Это не мне нужно, если хочешь знать. Это у тебя не пойми что на лице.
Вода закипает. Градус за градусом, слово за словом.
— Что ты от меня хочешь?! — я повторяю свой вопрос, но теперь громче.
Я почти кричу:
— Скажи, что ты хочешь!
Свисток на носике тихо постанывает. Еще немного, и он тоже завопит.
— Не ори! — мама хмурит брови.
Но для просьбы этой уже слишком поздно.
— СКАЖИ! — кричу я, сжимая ладони в тугие кулаки. Чайник помогает мне свистом.
— Да чего ты? — мама дергается к плите, но я не даю ей подойти. — С ума сошла?
И кухня наполняется шумом. Звуком ревущего самолетного двигателя и моим, его громче, голосом:
— СКАЖИ!
Наконец, я вижу, как покрытые помадой губы выкладывают нужные мне слова.
— …красивой, — последнее из них.
Чайник заглушил все остальное.
— Красивой? Хочешь, чтобы я стала красивой? Да?
Свист, свист, свист!
Мама молчит, она меня не слышит. Она отворачивается, как всегда, ведь слова ничего не значат. Они падают на пол, и мы топчем их ногами.
— Красивой?
А я думаю о себе. О той себе из будущего, которая скоро появится, и мне решать, какой она будет. Все той же уродиной, прыщавой свиньей, или люди наконец скажут:
— Полина стала красивой!
Я беру чайник за ручку, как друга, как товарища. Помощника и целителя. Я поднимаю его над головой, над своим лицом, вздернутым к потолку. Последняя секунда.
— С днем рождения меня, — шепчу я с закрытыми глазами, и мои щеки начинает щипать.
У меня есть брат. Его зовут Леша. Он младше меня на пять моих одиноких лет. Сейчас, когда нам обоим за тридцать, я не вижу никакой разницы, но когда-то брата не существовало вовсе. И я был один.
Иногда по выходным мы собираемся в баре. Пьем пиво, разговариваем. В основном о работе.
— Какой лучший способ избегать конфликтов? — спрашивает меня брат.
И сам же отвечает:
— Закоммитить первым!
Я смеюсь. Мы оба смеемся, как делаем частенько после его рассказов. О его работе, о моей мы не шутим.
— Не понимаю, как ты все это выдерживаешь? — снова спрашивает меня Леша.
На этот раз отвечаю я:
— А что мне делать? Профессию менять уже поздно.
Но это ложь, это неправда. Я выливаю в рот остатки пива со дна бокала. Приходится высоко запрокидывать голову и прикрывать веки.
То, что мне и нужно.
У мальчика напротив, что сидит со мной за столом, тоже был брат. Он был вчера, когда они только-только ложились спать. Живой и теплый, он был ночью. А наутро его не стало.
— Вася, скажи, сколько тебе лет?
В ответ парнишка лишь фыркает. Он складывает на груди руки и наигранно пинает ножку стула. Я жду. Наконец, он говорит:
— Сами же все знаете. Двенадцать мне.
Слова пропитаны желчью, пропитаны пренебрежение. Тоже наигранным.
— И не нужно со мной сюсюкаться, — продолжает мальчик. — Я уже всё написал!
Всё — это две страницы корявого почерка. Таким обычно пишут сочинения в школе. О том, как я провел лето, или, может, о деревьях в осеннем лесу. Но вряд ли в мире существует урок русского языка, где темой является «Почему я убил своего брата».
— Хорошо, — отвечаю я. — Не буду.
На коленях у меня лежит папка. Она бумажная, и внутри нее тоже бумажки, среди которых я вижу две фотографии. В первую секунду может показаться, что они одинаковые. Что кто-то случайно положил две копии одной и той же карточки. Но это не так.
— Меня зовут Вася, — читаю я. — Мне двенадцать, и я ненавижу Валеру. Он меня бесит.
Я поднимаю взгляд на мальчика, надеясь заметить эмоции. И я вижу — он улыбается.
— Мама говорит, что любит нас одинаково, но я знаю, что она врет. И папа тоже. Все они обожают своего Валерочку. Почему ты так думаешь, Вася?
Парнишка кивает в такт своим же словам:
— Я же сказал. Там все написано.
И я читаю дальше.
— Они думают, что я ничего не вижу. Покупают нам одинаковую одежду. Все одинаковое. Думают, что я не замечу, что у Валеры все самое лучшее. И подарки на день рождения у него тоже круче. А когда папа в кафе покупал нам мороженое, Валере он всегда отдавал то, что побольше. Я видел. Всегда так было.
На фотографиях, прикрепленных поверх листов скрепками, два мальчика смотрят пристально в камеру. Мне в глаза. Воротники их голубеньких рубашек абсолютно одинаковые. Одинаковые у ребят и улыбки. Пробор волос, длина, их каштановый цвет.
Все одинаковое.
Я возвращаюсь к тексту.
— Это нечестно!
Я произношу:
— Поэтому я его убил.
Последнее написано большими жирными буквами. Как и весь остальной текст слова нацарапаны шариковой ручкой, вот только здесь ею прошлись много-много раз. Так, что буквы О стали похожи на воронье гнездо.
Мне в голову приходит странная мысль. Я не был братом, пока на свет не появился Леша. Я не перестану им быть, если он вдруг умрет.
Мальчик напротив тоже.
— Вася, скажи, может, твой брат обижал тебя как-то? Может, он сделал что-то плохое?
— Нет! — кричит парнишка.
Его руки расплетаются, когда он подскакивает.
— Валера был… хорошим. Он был хорошим! Просто он меня бесил.
Хорошим, думаю я. Что же, иногда люди любят давить цветы. Иногда им сложно пройти мимо одуванчика, не растоптав его без причины. Но тот ли это случай?
— Давно планировал его убить, — бормочет Вася.
Я не прошу его, но он говорит:
— Мне хотелось, чтобы было больнее. Когда он уснул, я…
— Как ты и сказал, Вася, все уже написано.
— Так вы ж не прочитаете! — снова дергается вперед мальчик.
Он кладет ладони на стол и наклоняется поближе ко мне. В его глазах радость.
— Когда он уснул, я связал его маминой бельевой веревкой. Руки, ноги, все как надо. А рот я заклеил скотчем. Здорово, да?
Я молчу. Ответы всплывают на поверхность как пенопластовые поплавки. Такие очевидные, такие явные. Даже слишком.
— Потом я взял мамины иглы. У нее их очень много. Знаете, что я сделал дальше?
Но я не верю в чистое зло. У всего есть причина, все случается из-за чего-то.
— Я видел такое в фильмах. Когда людям втыкают иголки под ногти.
Самое жалкое, самое гнусное падение есть результат воздействия внешнего источника. Так гласит теория импетуса.
— А наколоть глаза я придумал сам!
Так работает гравитация.
— Мрак… — качает головой Леша, когда следующим вечером я рассказываю ему о деле.
Так нельзя, оно еще не закрыто, но я все равно делюсь с братом подробностями. Мне это нужно.
— А помнишь, в детстве я сам себя за руку кусал, а маме говорил, что это ты? — спрашивает он.
— Помню.
— Она еще тебя за это в угол ставила.
— Да, было такое.
— Самое смешное — тебе полчаса в углу, а мне ведь реально было больно!
Брат тихонько отхлебывает пиво. Он говорит:
— Тогда казалось, оно того сто́ит.
Проходит день. Проходит два, а я все думаю об этой фразе — оно того сто́ит. Эта ли причина, которую я ищу?
— Твой брат, он любил читать? — спрашиваю я у мальчика.
— Конечно, — кивает он. — Еще как.
— И какая была его любимая книга?
— Про Тима Талера, — отвечает он незамедлительно.
— Да, это хорошая книга. Читал ее когда-то. И что тебе больше всего в ней нравится?
Мы болтаем, мы разговариваем. Так отвлеченно, будто все хорошо.
— Ну, — думает Вася, — про кексы. И что можно выигрывать любое пари. Я бы тоже так хотел.
— Понятно. А что тебе в ней не нравится?
Мальчик отводит взгляд в сторону. Он смотрит чуть влево, куда-то вдаль. Он вспоминает.
— Тупой он, этот Тим. Можно было бы придумать столько всего, а он…
— Почему тогда эта книга — твоя любимая?
Я жду ответа. Сердце отсчитывает секунды, их проходит немного, раз, два…
— Не знаю. Просто люблю ее перечитывать.
Три.
— Понятно, — я перевожу разговор на другую тему. — А какую музыку ты любишь?
И мы говорим об этом. Я надеюсь, он не заметит, когда спустя несколько минут я вдруг называю его:
— Валера.
Я спрашиваю у него:
— Валера, а что ты думаешь насчет футбола? Играешь?
— Нет, — говорит мальчик.
Он говорит:
— Не играю.
Тогда я делаю последнее. Я спрашиваю:
— А Вася играл?
И Валера отвечает:
— Нет.
Я замолкаю, глядя ему в глаза. Я жду, когда он очнется. Обманутый и обыгранный. Так все и происходит. Теперь он кричит:
— Я Вася!
И чем громче он произносит не свое имя, тем сильнее намокают его глаза. Еще один пунктик в моем доказательстве.
— И зачем он это сделал?
На этот вопрос у меня есть ответ. Ответ — причина, а не ответ — оправдание.
— Он думал, оно того сто́ит, — говорю я Леше. — Он хотел, чтобы все ненавидели брата и жалели его самого. Представь, это как смаковать возможность самоубийства.
Когда все плачут над твоим гробом, когда все винят себя. Ты на вершине, ты в центре внимания. И тебе даже делать для этого ничего не нужно. Всего-то расстаться с жизнью. Только вот обычно ты ни черта не увидишь. Умрешь, и нет тебя.
Обычно, но не в этот раз.
Я положил трубку на место. Где-то далеко, на другом конце города волна из телефонных звонков начала свое движение со звука упавшей в лужу капли крови. Бульк! Где-то далеко, три часа назад, дрожащие пальцы набрали номер, и дрожащий голос произнес:
— Алло?
Он закричал:
— Здесь ребенок!
А после добавил тихо:
— Мертвый.
И еще один звонок разбудил чье-то дремавшее в то утро сознание. А за тем еще один и еще. Люди просыпались, не догадываясь, что ночью им будет сложно заснуть. Полицейские, врачи, судмедэксперты. Но до меня гудки добрались, когда люди узнали.
Узнали, кто убийца.
Я не бросил варить кофе и не сорвался натягивать обувь на босые ноги. Мне незачем было спешить. Закурив сигарету, впервые за последний месяц, я подошел к окну. День только начинался, небо было чистым, а на ветке за стеклом зрели будущие листочки.
Но я уже знал — этот день будет чертовски паршивым.
Жалость. Как же мы любим это чувство! Чувство, что поднимает нас над землей, над теми, кого мы жалеем. Мы говорим: «Ох, как же мне жаль! Мне так жаль тебя, бедный, бедный малыш». Мы плачем, но не долго. Мы забываем, и очень быстро. Жалость — приятное чувство. Я позволил себе им насладиться.
Может, уже сегодня, а может быть, только завтра по телевизору покажут то, о чем я грустил. Люди прилипнут к экрану, позабудут про остывший на кухне чай. Они будут качать головой и прикрывать ладонью и без того безмолвные губы. Укол жалости — незаметный наркотик. И самый желанный — когда страдают невинные. Чистая жалость, без сложностей и дилемм.
Черное — черное. Белое — белое. Но мир раскрашен совсем иначе. Мир серый, как и радужки, глядящие на меня исподлобья.
— Здравствуй, Петя, — я сажусь напротив.
Я не спешу, я двигаюсь медленно. Все ответы, итак, уже здесь. Позади глазниц, между торчащими ушами. Спрятанные в белобрысой голове.
— Здравсте, — отвечает мне мальчик.
Наш юный убийца. Маленький семилетний отниматель жизни.
— Петя, — говорю я ему, — я хочу задать тебе несколько вопросов. Хорошо?
— Хорошо, — он кивает.
«Зачем ты убил, Петя?» — не спрашиваю я. Вместо этого я достаю из своего портфеля детский альбом для рисования и цветные карандаши. Я достаю динозавра, плюшевого и зелёного. Я кладу на стол пакетик шоколадного драже.
Одна из задач детского психолога — развлекать.
— Можешь рисовать, пока мы говорим.
Я пододвигаю сладости поближе.
— И можешь угощаться. Меня, кстати, Дима зовут.
Дмитрий Иванович, если быть точнее. Но шансов на то, что мальчик расскажет свои секреты Диме, намного больше.
— Что мне рисовать? — Петя скользит взглядом по чистому листу.
Короткие рукава полосатой футболки дрожат. Не сами по себе. Где-то под столом Петя сложил ладони на колени, не переставая трясти ногами ни на секунду.
— Что хочешь.
Себе я тоже достаю карандаш. Обычный, графитовый, и черный блокнот на пружинке. Вот мы и готовы.
— Петя, скажи, пожалуйста, с кем ты живешь?
И мальчик рассказывает. Он говорит, что живет с папой, ведь мама умерла. Она утонула и совсем недавно. Зимой, в январе, когда все люди купались.
— И ты тоже купался?
— Нет, — отвечает Петя. — Только мама с папой.
Он берет из коробки карандаш. Их там двенадцать. Все, кроме одного, цветные.
— Мама не разрешила мне. Она сказала, что вода слишком холодная.
Я слежу за линией на белом листе. Она черная, она жирная. И она глубокая, словно царапина. Под столом все так же трясутся ноги.
— Петя, скажи, пожалуйста, что ты делал сегодня утром?
Мальчик поднимает на меня взгляд. Под нижними ресницами у него круги, а под кругами веснушки. И совсем нет слез.
— Гулял, — отвечает Петя.
— Один?
— Нет. С Мишей.
Он продолжает рисовать, а я продолжаю спрашивать. Нет, Миша ему не лучший друг. Они соседи, живут в одном доме. Дом разделен общей стеной, и комнаты мальчиков как раз по разные от нее стороны. Но они не друзья, нет.
Они не были друзьями, пока Миша был жив, и теперь, когда он мертв, они тем более не друзья. Миша был младше на целый год, и, в отличие от Пети, еще не ходил в школу. А еще Миша был ябедой, и это то, почему Петя не хотел с ним дружить.
— Но он все равно за мной таскался, — говорит мальчик, не отрывая глаз от своего рисунка. — И в окно ко мне подсматривал.
На этих словах карандаш у него в руках обламывается, оставляя черный кончик лежать на бумаге. Петя достает коричневый.
— Тогда почему сегодня ты решил погулять с Мишей? Еще и так рано?
Этот прием с рисованием работает не только на детях. Дайте своей жене листок и ручку, и, быть может, она расскажет вам чуточку больше.
— Он узнал мой секрет, — отвечает мне Петя.
Быть может, ее мозг слишком отвлечется, выводя каракули. Быть может, он тоже потеряет бдительность.
— Ты хотел попросить Мишу никому о нем не рассказывать?
Петя мотает головой. Он говорит, что Миша все равно бы всё всем рассказал.
— Что же ты тогда хотел, Петя?
И мальчик отвечает:
— Никто не должен знать о секрете. Никто.
В этот момент ломается коричневый карандаш. Петя откладывает его в сторону и тянется за следующим. Десять оставшихся слишком яркие, и его рука замирает, зависнув над ними. Наконец, он решает взять красный.
— Даже мама, — говорит Петя.
Вот оно!
— Даже мама? — переспрашиваю я, и мальчик кивает.
Но, может, я ошибаюсь. Может, это совпадение.
— Петя, а кто еще знал о твоем секрете? Кроме Миши и мамы.
И он говорит:
— Больше никто.
Никто, кроме мертвого Миши. Никто, кроме мертвой мамы.
— Петя, а раньше родители купались зимой? В прошлом году, например?
— Нет.
— А в церковь вы часто ходили?
— Нет, — снова отвечает мальчик. — Никогда там не был.
Я сла́бо разбираюсь в модели поведения религиозных людей. Я далек от них, но это мне кажется странным. Я смотрю мальчику на шею. Она пустая. Ни шнурка, ни веревки, которая могла бы заканчиваться нательным крестиком или оберегом.
— Петя, ты скучаешь по маме?
Над листком раздается хруст. Алая линия заканчивается жирной точкой, там, где красный обломок торчит из нее. Я жду.
— Да, — выдавливает из себя мальчик.
Я не вижу его глаз, только макушку, но голос подсказывает мне — Петя плачет. Об этом же говорят упавшие на бумагу капли. Одна, вторая.
— Ты жалеешь, что она утонула?
Третья. Очень быстро капли впитываются в сухую поверхность.
— Да, — всхлипывает Петя. — Но папа сказал, так нужно. Никто не должен знать.
Его плечи дрожат. Он маленький мальчик, пусть и убийца. Пусть даже каких-то пару часов назад его руки были покрыты холодной кровью. Пусть пальцы его сжимали кухонный нож — так написано в протоколе. Все равно, он все еще маленький мальчик.
— Петя, — говорю я, — твой секрет. Папа тоже знает о нем?
Сейчас его руки пусты. Даже новый карандаш он взять не успел, поэтому они сжимаются в тугие кулаки. Они поднимаются повыше, к самому лицу, уже мокрому от слез. Они тоже дрожат.
— Это наш с ним секрет, — отвечает мальчик и закрывает лицо ладонями.
Он рыдает в них громко и яростно. Я хочу его пожалеть, но мне нельзя расслабляться. Я здесь не за этим.
Я больше не спрашиваю его ни о чем. Теперь я только рассказываю. Словно провидец, словно какой-то волшебник, я выкладываю в словах и предложениях все то, что с ним случилось. Нет, я не умею читать мысли. Мне просто слишком хорошо известны все эти секреты.
Я рассказываю ему, что я знаю. Что именно папа делал с ним. И как мама об этом узнала, и как ей помогли замолчать. И Миша. Миша, что живет за стенкой. Миша, который услышал звуки. Странные звуки, которых не было раньше. Раньше, когда мама все еще была жива, и папа старался не шуметь. Я рисую словами картину, где Миша, везде сующий свой любопытный нос, встает с теплой постели и выходит во двор. Он крадется к окну, и он смотрит. Он видит то, что ему нельзя было видеть.
Секрет!
Я не провидец, я не экстрасенс, но Петя смотрит на меня, будто я им являюсь. Я задаю последний вопрос:
— Так все и было?
Хоть мне уже известен ответ, он должен прозвучать из уст мальчика. Для протокола.
— Да, — слышу я.
Вот и все.
Я закрываю блокнот. Убираю его в портфель, как и свой карандаш. Те, что цветные, остаются лежать на столе. Бледная ручка тянется к ним и хватает рандомный. Синий. Такой же синий, как и небо где-то за пределами здания. Наверное. Там, где мы сидим, нет окон, чтобы проверить.
— Я хотел сказать кое-что еще, — Петя заглядывает мне в глаза.
— Хорошо, Петя. Говори.
Он мнется.
— На у́шко, можно?
Конечно, можно. Я приподнимаюсь на стуле, переваливаюсь через стол, поближе к мальчику. Я жду.
Карандаши, которые я купил, абсолютно новые. Их заточили где-то на фабрике. Заточили очень качественно.
И очень остро.
Раздается крик. Он не мой. Это Петя кричит, зажмурив глаза. Он разжимает кулак, и карандаш падает на стол. А за ним на рисунок капает моя кровь.
— Петя… — теперь я расслабляюсь.
Теперь мне по-настоящему его жаль. Наркотик разливается по моим венам, он меня обезболивает. Я прижимаю к виску динозавра, ни разу не тронутого мальчиком.
— Никто не должен знать! — кричит Петя. — Никто!
Я хочу надеяться, что спешу с выводами. Что предсказанная мной безнадежность окажется ошибкой.
— Никто! — мальчик сползает со стула на пол и ложится на него всем телом. Он катается в истерике, как делают дети в магазинах, когда хотят заставить маму купить им что-нибудь. Он плачет, плачет и плачет…
В спешке и одной рукой я собираю со стола оставшиеся карандаши. Убираю конфеты. Альбом с рисунком я тоже беру в руки. И теперь мне становится больно. Черное солнце светит над черным домом. Черный человек стоит возле стены. Рядом фигура поменьше. Это женщина, она в платье коричневого цвета. А между ними маленький красный мальчик.
Паршивый, паршивый день.
На улице темно. Холодно. Лишь фонарь не щадит себя, светит, и в лучах желтого сияния я вижу мелкий, едва различимый снег. Все верно, за спиной у меня остаются следы — серые пятна на белом ковре.
А впереди мой дом — панелька на девять этажей, где в квартирах тоже темно. Уже очень поздно, и все давно легли спать, но на третьем этаже я вижу — горит. Наша люстра под потолком и гирлянды вдоль плинтусов. А ближе всего к стеклу, прилипнув к нему лбом, стоит мой сынишка.
— Чего ты? — я машу ему рукой, зная, он не услышит.
Улыбка наползает на мое лицо, уставшее и сонное. Я ускоряюсь, почти бегу. Нажимаю на кнопку лифта. Слышу, как шумно он сдвигается с места где-то там, высоко, и решаю подниматься пешком.
— Папа! — звучит Валькин голос, когда я только-только переступаю последнюю ступеньку. Дверь уже открыта, и я не достаю ключи.
— Ну чего ты не спишь, сынок? — я зарываюсь пальцами в детскую макушку. Треплю ее и глажу. На душе у меня хорошо.
— Папа, бабушка приходила! — продолжает Валька. — Принесла подарочки.
В это время я разуваюсь. Стаскиваю ботинки, стараясь не наступать на подтаявший снег. Не смотрю на Вальку, только киваю.
— От зайчика, — добавляет он, и я слышу, что его голос меняется.
Но на душе у меня хорошо. Слишком хорошо, чтобы думать о плохом. Я спрашиваю:
— Шоколадки?
— Нет, — совсем тихо отвечает сын. — Другое.
Теперь я замечаю, теперь я вижу. Два проблеска на бледных щеках.
— Папа! — бросается ко мне Валька. Он обнимает меня и плачет. — Папа!
Я замираю. В голове проносятся мысли, отматываясь назад, как старые кассеты. В них я снова слышу: «Бабушка приходила». Снова Валька говорит: «От зайчика».
— Покажи, — прошу я сына.
Пленка крутится и дальше. Она ускоряется, перенося меня в прошлое. На много-много лет назад.
— Там, — Валька отрывает мокрое лицо от моего живота и указывает пальцем в сторону кухни. — На столе.
Туда я захожу один. Сын боится, и я тоже, но мне нельзя этого показывать. Я захожу. Взрослый мужчина, мне скоро стукнет тридцать пять, но к столу, где в черном пакете что-то лежит, подходит маленький мальчик. Ему не больше восьми, он многое не знает.
Не знает, какой может быть жизнь.
В то время моя бабушка все еще была жива, и я очень ее любил. Если мама, несмотря на ее достоинства, обладала также некоторыми недостатками, бабушка Вера была идеальной. По крайней мере, по отношению ко мне.
Никогда она не ругала меня, не била. Не заставляла есть лук в супе. Она даже его туда не клала, если ей случалось готовить ужин. И на проделки мои баба Вера закрывала глаза. А что еще нужно для счастья?
С ней я чувствовал себя взрослым. Тем человеком, за которого не решают, что он будет есть, и что ему делать. Чье мнение вдруг становится кому-то интересным. Вот что я ощущал. Но одновременно с этим, баба Вера пускала по моим венам течь чистую и искрящуюся радость от бушевавшего вокруг меня детства.
— Зайчик просил передать, — говорила она частенько, когда возвращалась домой, — это вам.
Ее рука, пустая и морщинистая, сначала ныряла в карман пальто или халата, а после выныривала, сжимая в ладони сладости. Шоколадку Аленку, Баба Ягу или орешки — арахис в кокосовой глазури, который я обожал. Иногда зайчик дарим мне монетки, тоже из шоколада. Иногда это были обычные конфеты, но им я тоже радовался. Ведь сам зайчик мне их передал!
Я верил в него, как верил тогда во многое. В Деда Мороза, в Снегурочку. В то, что бабушка будет со мной всегда. Но я рос, а она старела, и я не знаю, кто из нас быстрее.
Как ржавчина на бочке, беда зародилась с маленького пятна — бабушка Вера начала забываться. Она не помнила, солила ли суп, не помнила, что уже дважды. Она забывала поесть. Забывала, что уже обедала. И как день подходит к концу, она тоже порой не замечала. А я не обращал внимания на все эти странности. Тем более зайчик продолжал слать мне подарочки, пусть и намного реже. Но пятно росло, в итоге коснувшись и меня.
— Зайчик просил передать, — услышал я привычное как-то вечером.
В дверном проеме моей комнаты стояла баба Вера. Обутая, в куртке, и с мешочком в руках. Была осень, шли дожди, а мы жили в поселке, где дороги существовали лишь на картах, и никто в областной администрации не знал, что на самом деле их нет. Поэтому по щиколотку сапоги на бабушке были выкрашены в цвет какао-порошка, густого и блестящего.
— Что? — я вскочил со стула, позабыв про почти решенный пример.
Глаза блуждали по мешочку, оценивая на вид объем и вес. Пытались угадать, что же там лежит. Много шоколадок? Много орешков? Или, и то и другое?
— Идем на кухню! — улыбалась бабушка.
Я зашагал следом за ней, за оставленными на чистом полу шоколадными отпечатками. Перепрыгивал их в белых носках, словно играя в классики. Мамы дома не было, и я, не стесняясь, поругался на нее в мыслях — мне не разрешалось разводить слякоть от обуви даже на пороге, в то время как бабушка измазюкала весь коридор.
Когда я вошел на кухню, баба Вера стояла ко мне спиной. Ее вес, несмотря на преклонный возраст, превышал в килограммах прожитые года, а ростом бабушка отличалась низким, поэтому я не видел за ее туловищем, что же она делает с мешком на столе. Но я слышал, там что-то хрустело.
— Иди, иди, — баба Вера повернулась ко мне лицом.
Ее волосы, местами черные, как смоль, редели на макушке и белели седыми прядями у висков. Космы лежали как придется, не расчесанные и мертвые, и я увидел сквозь них, как бабушка улыбнулась. Так сильно, что десны над верхними резцами обнажились для меня розовой плотью. Я подошел. Медленно и осторожно.
— Смотри, какие хорошие! — сказала бабушка.
У меня опустилась челюсть. Сердце тоже провалилось куда-то вниз, в желудок, громко булькая от ударов.
— Семечки! — воскликнула баба Вера, сжимая в кулаке коричневый комок.
Она сдавила пальцы еще немного, и хруст зазвучал у меня в ушах. Он не был похож на треск веток в лесу, когда случалось наступить на них неаккуратно. И орешки тоже хрустели иначе.
— Бабушка… — прошептал я. — Но ведь это…
Я глядел, не отрываясь, в черные бусинки, спрятанные под прикрытыми веками. Они не спали, эти птички. Они были мертвы.
— Воробьи.
Бабушка кивнула. Ее собственные веки, похожие на два сдувшихся шарика, все больше отдалялись от стеклянных радужек, пугая меня пристальным взглядом.
— Нет, Андрюшенька, — ответила баба Вера. — Это семечки! Зайчик передал их тебе. А чего ты?
Она нахмурилась. Резко и быстро, потемнев в лице, словно выключили свет.
— Не нравится?
Я замотал головой.
— Ничего, ничего, — снова улыбка. — Сейчас я тебе их пожарю.
Я не двигался, оцепенев от понимания. От ожидания чего-то, куда более ужасного, чем мокрые тушки пернатых созданий. Я смотрел, как из духовки вытаскивается сковорода. Как голубые язычки вспыхивают на плите. Безмятежные и не ведающие. Такие же язычки, которые зажигались перед завтраком, чтобы приготовить кашу или яичницу. Чтобы создать что-то съедобное. Я очень не хотел, чтобы и в этот раз им удалось повторить превращение.
Но вот уже на раскаленное дно полилось золотистое масло, заплясав брызгами над поверхностью.
— Сейчас, сейчас, — причитала бабушка.
Она зачерпнула широкой ладонью два или три «семечка» и, чуть подбрасывая их легкими движениями, с азартом посмотрела на меня.
— Тебе с солью или без?
Я не хотел отвечать. Я не знал ответа. Но она заорала:
— С солью или без, я тебя спрашиваю!
И я выдавил:
— Нет.
Нет — означало «Нет, пожалуйста. Я совсем не хочу. Ни с солью, ни без. Пожалуйста, бабушка, не пугай меня. Вернись. Стань прежней». Но она кивнула, пробормотав:
— Значит, без.
Потом я услышал шипение. Сначала испарилась вода, когда-то упавшая с неба дождем, а после, кухню наполнил запах. Я не знал до этого, как пахнут воробьи. Я никогда не прикасался к ним, ни к живым, ни к мертвым, лишь наблюдал за ними и слушал. Но теперь обоняние познакомилось с ними тоже.
В основном пахло маслом. Горелым и тяжелым, накрывающим собой, как куполом, другой аромат. Его я тоже чувствовал. Запах паленых волос, запах мусора, который мы сжигали иногда во дворе. А чуть позже, нотки жареной курицы. Мне казалось, он оседал в пещерах легких, как гарь на стенках старой сковородки.
— Бери, Андрюша, и иди сюда, — баба Вера манила меня рукой, указывая взглядом на еще не пустой мешок.
Осязание — четвертое из чувств.
— Нет! — сказал я чуть громче шипения масла.
— Что значит нет? — она подошла ко мне.
Схватила меня за запястье и потащила к влажным трупикам. Пальцы вдавливались в сосуды, в глубокие нервы, и руку пробрало током. Я скривился в лице от боли и страха.
— Зайчик передал тебе, а ты не хочешь?
Ладонь легла и коснулась. Я закричал:
— Нет, бабушка! Я не хочу!
Но мне пришлось. Шаг, еще один, и вот я тоже стою у плиты. Разжимаю кулак, откуда падает темный комочек. Он сдвигает собой уже сморщенные и почерневшие клубочки, с торчащими вверх лапками и запрокинутыми головами. Он тоже шипит. А потом крылья, прижатые к телу, вдруг расправляются и начинают биться.
— Бабушка! — кричу я.
А она смеется.
— Ничего, ничего, — поднимает со стола прозрачную крышку и накрывает ею масляную купель.
Вкус — его мне удалось избежать. Удрать и спрятаться, дожидаясь под кроватью, пока мама не вернется с работы. Я спросил ее ночью:
— Мама, — она сидела рядом на моей кровати, — Зачем зайчик передал мне это?
Тяжелый вздох.
— Это не зайчик, — ответила мама. — Это все бабушка.
Я долго не мог уснуть. Как только мои глаза закрывались, я видел в темноте другие. Черные бусинки, навсегда потухшие. И мысль о зайчике мне тоже не давала спать. Я не верил, я злился, я так хотел, чтобы он был. Чтобы он существовал. Ведь тогда можно просто от него спастись. Отгородиться и никогда больше не пускать в дом ни его, ни его подарки. Но зайчика не было, и все это, как сказала мне мама — только бабушка.
Сладких монеток мне больше не приносили, но иногда стены у бабы Веры в комнате покрывались жидким «шоколадом». Очень вонючим и совсем не аппетитным. Туда я старался не заходить, и в целом избегал бывать дома, гуляя на улице после школы или задерживаясь у друзей. Но в конце концов мы устали переклеивать обои, и бабушка уехала туда, где, как сказала мне мама, ей будет лучше.
— И нам тоже, — добавила она.
Где-то в пространстве, в трех измерениях, бабушка существовала в какой-то точке. Подальше от нас. В памяти же, на временно́й шкале, она осталась далеко в прошлом. Я рос, я взрослел, отдаляясь и отдаляясь, пока не забыл о ней окончательно.
Но правда в том, что все мы связаны. Нитью, которую не порвать. Она здесь, в каждой клетке нашего тела. Она живет в родинке над верхней губой — такой же, что у мамы, такой же, что у бабушки. Она ждет своего часа глубоко в голове. Наконец, она просыпается.
— Иди в свою комнату, сынок, — говорю я спокойно себе через плечо.
Беру пакет и так же спокойно выхожу в подъезд. Спускаюсь по лестнице, еще раз открываю дверь. Меня встречают мои же следы. Я возвращаюсь ровно по ним. Назад к парковке, назад в прошлое.
— Мама, — шепчу я себе, выбрасывая мертвое животное в мусорный бак. — Как же так?
Снег падает, пытаясь скрыть мое присутствие. Я топчу его еще раз, а в голове вопрос:
— Доберется ли зайчик и до меня?
Мама часто говорила мне в детстве, что с первого раза я ничего не понимаю, и все-то ей приходится повторять. Снова и снова. Теперь же она сама не могла уяснить простых вещей — ни с первой попытки, ни с десятой.
— Ну обними мать, в самом деле, — так начинаются наши встречи.
И я делаю, я обнимаю, ведь это легче, чем объяснять. Но за спиной, за ее плечами, мама не видит, как я тону. Как стискиваются мои зубы, и как плотно я сжимаю веки. Словно вода вокруг, и я не могу дышать.
Если мама вдруг решает, что соскучилась уж очень сильно, я начинаю задыхаться. Она держит меня и гладит по спине, в то время как мой рот отворяется в безмолвном крике. Глаза тоже распахиваются. Они цепляются за дверь, за стены, вскидываются к потолку. Пытаются разглядеть в воздухе молекулы спасительного кислорода, чтобы я наконец понял — мы больше не там. Не там, где тесно, не там, где душно. Не там, где я снова горю.
Там — это двадцать два года назад.
В семь лет я не знал лучшего занятия, чем докучать старшему брату. Больше мужчин в нашей семье не было, и поэтому он в свои четырнадцать казался мне высотой. Недосягаемой высотой, к которой я, тем не менее, так стремился.
— Хватит трогать мои вещи! — орал мне в лицо Димка.
А я отвечал:
— Дай!
Неважно что. Будь это его кеды, черно-белые со звездой, или его кассетный магнитофон. Даже его друзей я хотел называть своими. Он думал, я завидую, но я лишь пытался подражать. Почему? Я не знаю. Может, я желал поскорее вырасти и потому таскал его вещи. Или мне сначала нравились его вещи, а уже после я думал — надо бы для этого повзрослеть.
Так или иначе, я неизменно ему докучал. Поначалу мама была на моей стороне. Буквально. Она становилась позади меня, и мы оба смотрели на брата — я с улыбкой, а мама устало.
— Да дай ты ему! — трясла она ладонью над моим плечом. — Он поиграется и вернет.
Сейчас и не вспомнить, любила ли она меня сильнее или просто хотела поскорее закончить наши драки. В памяти эти сценки хранятся как снимки. Фотографии, про которые не знаешь, кто это там стоит за дверью — нельзя вернуться, нельзя посмотреть.
Но нет врага хуже, чем бывший друг. Так и мама однажды вдруг рявкнула:
— Володя! — мое имя. — Заткнись!
Что я и сделал. И больше над моим плечом не висела ее ладонь. Я очень злился на нее тогда. Мне казалась — это нечестно. Что мама решает, кто из нас прав, а кто нет, и делает это одна. Но она была одна, и это то, чего мама не выбирала. Отец ушел от нас раньше, чем я научился произносить слово Папа. Иногда я шептал его перед сном. Просто так, для интереса.
А порой и мамы с нами не было. Она уезжала челночить, чтобы — ее слова: «Прокормить нас, оболтусов».
Как и в тот день.
В тот замечательный летний вечер. Солнце уже не пекло, оно почти село, но духота стояла ужасная. Я бегал по дому в одних лишь трусах, обтираясь между делом влажным полотенцем. Брат тоже куда-то намыливался.
— Куда ты? — спросил я.
Он выкрикнул:
— Нет, ты со мной не пойдешь!
Верный ответ, как раз тот, на который я и рассчитывал.
— Пойду!
Димка, уже наряженный в свои лучшие шорты — с пальмами на фоне золотистого пляжа, и в недавно привезенной мамой футболке, повернулся ко мне. Мокрому и потному.
— Бесишь… — прочитал я по одним лишь губам. Так тихо он это произнес.
— Пойду, пойду, пойду! — мой же вопль разгадывать не приходилось.
Я топал ногами, я требовал. И все больше потел.
— Ладно! — сказал вдруг брат.
Слово это заставило меня замолчать не хуже, чем мамино заткнись.
— Правда? — я посмотрел на Димку с выражения лица, которое обычно возникает у детей в рекламе киндер-сюрприза. Но ведь это и был сюрприз!
— Да. Только сначала… — брат задумался. — Сначала мы сыграем с тобой в игру.
— Какую? — светился я.
— В гусеничку, — ответил он с улыбкой. — Игра в гусеничку!
Позже я уже лежал на полу в большой комнате, на разложенном Димкой одеяле. Снизу отдавал прохладой потертый линолеум, а ковры, свернутые в рулоны, на лето были убраны за диван.
— Ближе, ближе! — подсказывал мне брат.
Когда я передвинулся, как он и велел, на самый край толстого одеяла, пространство вокруг начало кружиться.
— Что ты делаешь? — закричал я в возникшую темноту. Лицо накрыла пыльная ткань.
— Гусеничку! — ответил брат.
Он все вращал меня и вращал, пока наконец не добрался до другого края.
— Вот так, — продолжал приговаривать Димка.
И еще через пару секунд я почувствовал, как что-то затянулось у меня на животе, а руки сильнее прижались к туловищу. Становилось труднее дышать. Я задрал голову, увидев в просвете туннеля светлые обои и кусочек гладкого пола.
— Дим? — позвал я брата. — Мне не нравится!
Из груди вырвался кашель. Я начал извиваться, пытаясь вылезти, но от этого лишь сильнее нагрел легкие и грудь.
— Видишь! — воскликнул приглушенный голос брата. — Ты уже гусеничка!
Ладонь мягко похлопала по поверхности одеяла.
— Полежишь здесь немного, ладно? — спросил он.
Я закричал:
— Нет! Дима, развяжи!
Но в ответ услышал только шаги. Они навязчиво доносились по полу. Та-та-та-та!
— Дима!
Та-та. Все тише и дальше. Я остался один.
Хотелось кричать, звать его обратно, но с поднятой кверху головой это было трудно. На шее натягивалась кожа. Она сжимала горло, тащила вниз челюсть, и крик получался словно во сне. Бесполезный.
Оставалось только дышать. И ругаться на себя, конечно. Игра! Игра в гусеничку — это же нужно было так повестись! На минуту мне даже стало смешно. И уже не так страшно. Это всего лишь игра, а значит, нечего было бояться.
Нужно только немного потерпеть.
Считать секунды я бросил уже на сотой — так время тянулось как густой томатный соус. Медленно и раздражающе. Я начал думать, и даже это во влажной духоте было непросто. Воздух, и без того горячий, наполнялся парами из моих легких, застревал в трубе из ваты и почти не двигался. Мне не хватало его, свежего.
Знаете, почему плавательные трубки делают такими короткими? В детстве я задавался этим вопросом, ведь было так очевидно — сделать ее как можно длиннее. Чтобы нырять поглубже, на самое дно, и искать среди речного песка черные ракушки да потерянные кем-то колечки. Но так нельзя. Нельзя долго дышать «по замкнутому циклу». При выдохе использованный воздух остается в полости трубки и при последующем вдохе попадает обратно. Одна из причин, один из ответов.
Я думал о нем.
Вскоре просвет в туннеле потемнел, стал слегка синеватым. Может, в ту ночь светила луна — яркая и холодная. Может, это были звезды. Один из плюсов жизни в деревне — ночное небо. Зимой оно искрилось вместе со снегом, а летом от бездонной глубины веяло прохладной мглой.
Я так мечтал увидеть его тогда.
Но мне достался лишь мрак ненавистного одеяла. Уже было не так жарко, как два часа назад, но ткань, грубая и толстая, давно пропиталась моим потом. И теперь я чувствовал зуд. Я чувствовал жжение.
«Игра в гусеничку», — наврал мне брат.
Нет, это была не она. Как и я не был куколкой, из которой после вылупилась бы бабочка, взрослая и красивая, с кедами на лапках и магнитофоном наперевес. Нет! Кожу щипало, словно ее начало разъедать. Словно влажная плоть вокруг пыталась меня переварить.
И я был внутри удава.
Но даже здесь, окруженный желудочным соком, я погрузился в сон. Удивительно, но снилась мне совсем не змея. Это было что-то другое, что-то хорошее. Единственное хорошее в ту ночь, о котором я позабыл.
Меня разбудили шаги.
— Димка! — крикнул я тут же. — Выпусти меня! Я все маме расскажу!
Не лучшая стратегия в моем положении, но себя я не контролировал. Ни слова, что вылетали быстрее, чем я успевал их осмыслить. Ни голос, который вдруг стал девчачьим — тонким и писклявым.
Димка, как и раньше, не отвечал, только теперь его шаги все приближались и приближались. Слушать их в темноте было страшно, но я так злился, что и этого почти не замечал.
— Димка! — захныкал я.
Он остановился, присел рядом. В пустом доме отчетливо доносился хруст его коленей — одно, за ним второе.
— Хватит! Димка, выпусти! — я все еще пребывал в ярости, хоть и чувствовал.
Что-то было не так.
— Мама? — оступился я.
И упал, проиграв затаившемуся страху.
— Димка! Димка, я знаю, это ты! — попытался прогнать его, вернуть злость на место, но ужас, липкий, как мокрая ткань, тянулся к коже. И та покрывалась мурашками: — Хватит!
Я уже и не думал о собственной свободе. Я лишь хотел услышать брата, но в ответ мне сказали:
— Тише.
Совсем не Димкиным голосом.
Я замер.
— Тише, маленький.
Я замолчал. Мне не нужен был кляп, не нужен был скотч. Только страх, сковавший горло.
— Тебе нравятся яблоки? — спросил меня мужчина.
Он говорил шепотом, словно думал, я не один.
— Мама скоро вернется! — завопил мой оживший голос. — Она тут, во дворе! Мама! Мама!
Мне и самому хотелось в это поверить.
— Я так не думаю, — засмеялся мужчина. — Дима сказал, ты здесь один.
— Дима? — выдохнул я. — Так вы пришли меня выпустить?
Он снова рассмеялся. Громко и заливисто.
— Так что? Любишь яблоки?
Я замотал головой, и это было правдой. К моменту, когда розовые плоды становились достаточно сладкими, их уже успевали попробовать черви и изумрудные жучки.
— Любишь? — моего жеста незнакомец не увидел, так что мне пришлось ответить вслух:
— Нет.
— А я вот очень их люблю. Белые, сочные. В красную крапинку.
Его губы причмокивали, словно он держал в руках ароматный плод. Я тоже пытался его представить, но белые яблоки мне были не знакомы. Максимум, светло-желтые.
— А больше всего я люблю те, у которых золотистые зрачки, — тут он причмокнул особенно сильно.
Я же нахмурился, пытаясь понять.
«Зрачки. Зрачки у яблок», — думал я.
И чем ближе мой разум подбирался к разгадке, тем шире распахивались мои веки. А потом мужчина сказал:
— Как у твоего брата.
Люди говорят: «Белый лист». Белый лист, что приходит на ум, когда хочется создать что-то своим воображением, будь то рисунок или поэма. Но на самом деле мы все чаще закрываем глаза. Чтобы стало темно, чтобы ничего не мешало. Черное полотно. Оно было вокруг меня, и я не мог убежать.
Я видел Димку, его глаза. Видел, как пальцы сжимают их без жалости, а после давят, словно желе. Как они лопаются, и как растекаются. Я хотел закричать, но голос продолжил.
— Скажи, малыш, а у тебя тоже такие же?
— Нет! Нет, нет, нет! — соврал я.
Теперь я видел уже не брата. Я видел себя. Свои глаза.
— Нет, у меня другие! Правда!
— И какие же они? — усмехнулся голос.
Я вздохнул. Так глубоко, что ворсинки влетели мне в горло, и я закашлял.
— Синие! — выпалил я сквозь хрипы.
Совсем не стесняясь и уже не шепотом, мужчина зашелся раскатистым смехом.
— Их я тоже люблю, — сказал он с наслаждением и начал двигаться к концу одеяла. К тому, что был ближе к моей голове.
— Нет, пожалуйста! Они черные!
Я метался в своей тюрьме. Я так хотел выбраться из нее, но в то же время радовался ее пустой защите.
— Сейчас мы узнаем.
Где-то над макушкой тень заслонила сумеречный свет, и я сжался, припав подбородком к шее.
— Посмотри на меня! — закричал незнакомец.
Но я не мог. Он был как огонь, куда меня попросили сунуть руку. Как про́пасть, в которую предстояло прыгать.
— Нет!
Только заставить, мне можно было только заставить. И я знал — это случится.
— Пожалуйста! — умолял я, чувствуя, как зашевелилась ткань, а следом за ней мои волосы.
— Хорошо, — вдруг сказал мужчина. — Все равно, ты еще маленький.
От этих слов я не перестал бояться.
— Яблоки поспеют только к четырнадцати.
Думал — это игра. Смертельная и жестокая.
— И тогда я приду снова, — услышал я последнее.
Меня нашла соседка на следующий день. Зашла проверить, все ли у нас в порядке. Оказалось, что нет.
А Димка так и не вернулся. Ни живой, ни мертвый. Но могилку мы ему все равно сделали, где под толщей земли в гробу лежали лишь его кеды и магнитофон. Такой ужасный получился компот. Он не умер для меня тогда. Ни в день похорон, ни годом позже. Только когда мне исполнилось четырнадцать, я осознал, сидя у Димки в комнате, что теперь старше, чем он в моем последнем воспоминании. А значит, теперь у меня нет брата. Старшего брата.
Я же продолжил существовать, и как тень меня везде преследовал страх. Когда я уехал учиться в город, в автобусах и трамваях мне иногда казалось — я слышу. Тот голос из прошлого, что обещал меня найти. Как хорошо, что порой люди берут на себя слишком много.
Мама же решила не верить мне. Наверное, она тоже боялась. Так сильно, что и меня просила забыть.
Но откуда тогда я знаю, что глазные яблоки растут до четырнадцати?
Никто не гнался за ним, но Сева все равно бежал как угорелый. С каждым шагом все быстрее. Быстрее! Причина для такой спешки находилась не позади, как это бывало, когда его преследовали соседские гуси. Нет, в этот раз она маячила перед глазами и располагалась дома, в большой комнате.
Может, носи Сева часы, он бы знал, что до шести вечера есть еще долгих восемь минут. Но их, наручные с кожаным ремешком, папа обещал подарить только на следующий день рождения, и Сева ждал его с двойным нетерпением. Тройным, если считать еще и маму. Цифра семь была ее любимой.
На пороге Сева остановился и, не теряя пляшущего в ногах азарта, пульнул тапочки в разные стороны. Один угодил на улицу, запутавшись в кустиках жирной травки, другой под стол, в компанию маминых банок с первыми огурцами. Лето не требовало от людей долгих разуваний.
Пульт мальчик искать не стал. Все равно он нашелся бы только тогда, когда мысль: «Лучше бы просто кнопкой включил» превратилась бы в сожаление. Раз, два, три! Сева перелистывал каналы, пока наконец не увидел заветную четверку в левом верхнем углу. А вот и новости!
— Наша детская хирургическая клиника открылась в городе только в этом году.
Какая-то бабуся вещала с экрана. Может, она была и не бабушкой вовсе, но Сева всех этих женщин с подбородком, плавно перетекающим в шею, называл старушками.
— И хоть она относительно молодая, клиника полностью укомплектована как современным оборудованием, так и первоклассными специалистами.
Сева посмотрел на часы. Без пяти минут шесть. Все верно, сначала показывают региональные новости. Небольшие, в масштабах города, а уже после, что-то крупное. Размером со страну, а может, и с целый мир!
— И в ближайшее время клиника начнет оказывать услуги по микрохирургии, — закончила бабуля.
Потом включилась заставка местной телестудии. Ее анимация с надоевшей Севе музыкой и нелепыми вставками скейтбордистов поверх черно-белых фотографий города. Но сейчас он был рад ее видеть. Ведь скоро она закончится, и начнутся настоящие новости.
Ура!
— Первый и единственный Диснейленд в Европе стал еще больше! Теперь жители и гости Парижа смогут посетить парк Студии Уолта Диснея.
Сева не слушал, Сева смотрел. Он уже знал, почти наизусть, что скажет ведущий в следующие минуты. Этот репортаж показывали утром. Его показывали в двенадцать, его крутили в три. И ни разу Сева не пропустил долгожданные кадры. Там, где дворцы, замки. Где пиратские корабли. Где дом с привидениями и сам Микки Маус.
Такое Сева видел только в мультиках. В мультиках, про которые знал — это все нарисованное. Все не настоящее. Но оказалось — такое место есть на карте.
— А Париж далеко? — спросил он у отца за обедом.
Папа отхлебнул из стакана, спрятав за ним губы.
— Далеко, — когда он его убрал, они скривились в улыбку.
Сева вздохнул.
— А туда можно доехать на машине?
— Можно!
Отец с интересом уставился на сына. Свою маленькую копию.
— Будто в зеркало смотрю, — говорил он иногда, разглядывая серые глаза и чуть вздернутый к небу нос. Густая шевелюра была еще светлой, но папа знал — она потемнеет, как это случилось и с ним.
— А ты сможешь меня отвезти? — робко спросил Сева.
И папа засмеялся.
— Конечно, смогу. Прямо сейчас!
Сева закатил глаза.
— Паааап, — запротестовал он, но все же поднялся вместе с отцом.
И также вместе они вышли во двор.
— Садись! — скомандовал папа.
Поездке, которую предлагал отец, Сева, как бы ни пытался, не мог быть не рад. Настоящая машина! Два года назад, когда папа только-только сколотил ее из свежих, еще бежевых досок, он вообще чуть с ума не сошел от счастья. Сейчас же от любви этой оставалась лишь половина, но Сева не без удовольствия сжал в руках потемневший со временем руль.
— Готов?
Отец поднял с земли охапку недавно скошенных одуванчиков.
— Готов! — кивнул Сева.
Он нажал левой ногой на педаль сцепления, тоже деревянную, и потихоньку ее отжимая, начал давить на газ. Рот, изображающий ревущий двигатель, старался изо всех сил.
— О нет, стог сена! — папа кинул подсохшую траву на выкрашенный в синий цвет капот. — О нет, сынок, куда ты едешь?
Сева смеялся. Он хохотал, не забывая поворачивать руль на два, три оборота, а после, возвращая обратно.
— Да он сумасшедший! Люди! Что творится! — веселился отец.
Осенью вместо травы были листья, зимой снег, а весной папа кидался в машину котами. Точнее, кошкой. Одной. И не кидался, а аккуратно подкидывал ее на капот, крича:
— Сева, отпусти Марусю! Сева, она не просила ее катать!
А иногда папа сам становился перед машиной и бежал, вопя во весь голос:
— Пощади, сынок! Сева! Что же ты делаешь?
Если бы живот вдруг мог бы лопнуть от смеха, это происходило бы с Севой каждый раз в такие моменты. Но он не мог, и Сева просто заваливался набок, тяжело дыша и все еще продолжая смеяться.
Однако в этот раз он хохотал недолго. Быстро вспомнил, зачем они здесь.
— Нет, сыночек, — замотал головой отец. — Пока что я не могу тебя туда отвезти.
И Сева от досады надул губы. Теперь же, вновь любуясь тем далеким миром, куда он так хотел попасть, мальчик не тратил время на злость. Он разрабатывал план.
— На машине, — шептал Сева себе под нос.
Любое место, куда можно было бы доехать на машине, казалось ему не таким уж и далеким. Это тебе не Перу, куда только самолетом или кораблем. И не Антарктида, где обитают лишь ледоколы.
Подумаешь, Европа!
Когда мама погасила в комнате свет, Сева не спал в темноте. Он в ней грезил. Представлял себя на вершине самой высокой башни. На гигантских горках, быстрых и страшных. Представлял, как ему пожмет руку сам Микки Маус.
Утром Сева проснулся рано. Раньше папы, раньше мамы и даже раньше соседских петухов. Собрал в рюкзак наполовину пустую копилку из под Нескафе, пару пирожков — один с мясом, другой с картошкой, бутылку воды — двухлитровую, ведь меньше не было, и тетрадь. Один листочек из нее он вырвал и нацарапал записку:
УШЕЛ К БАБУШКЕ
ВАШ СЫН
СЕВА
Дорога из деревни к городу напоминала затертые кем-то линии. Где-то еще виднелся гравий, растасканный временем и местными жителями, где-то была одна лишь земля. В ливень следы от шин размывались вовсе, и тогда дорога полностью исчезала. Сейчас же она была видна и видна очень хорошо, так что Сева шагал по ней, не боясь потеряться или испачкать свои белые кроссовки.
В футболке, зеленой и тонкой, Севе обычно не было холодно, но так рано он еще не вставал. И теперь по коже то и дело пробегали мурашки. Хорошо хоть он догадался надеть новые джинсы.
Когда деревню перестало быть видно даже вдалеке, Сева остановился. Он вдруг понял, что никогда раньше не уходил так далеко. Это было очень далеко!
«А где же тогда Париж?» — подумал он и испугался.
Хотелось вернуться, съев на обратном пути пирожки, а потом снова забраться под теплое одеяло. Но папа говорил ему:
— Мужчины так просто не сдаются, — и Сева поплелся дальше.
Наконец дорога превратилась в настоящую. Асфальтовую и широкую.
— Направо, — скомандовал себе Сева.
Сюда они поворачивали, когда ездили в город. Это было легко запомнить.
— На-пра-во, — так обычно говорил папа.
Сева шел. Опять же, часов при нем не было, и поэтому лишь навскидку он предполагал, что шагает по асфальту уже не меньше минут тридцати. Долго, очень долго, а города все еще не было видно.
А где же тогда Париж?
Сева отогнал эту мысль, но ноги устали, упрашивая ее вернуться, и ему пришлось уговаривать их пирожком. С картошкой. На время они замолчали. Только на время, но этого хватило, чтобы случайность свела Севу с ехавшим позади него черным автомобилем. Это была «иномарка», как говорил папа.
«Красивая», — похвалил ее мальчик, разглядывая плавные линии, которых был лишен их семейный москвич.
Спереди на ней Сева увидел кольца, серебристые и переплетенные. Кажется, их было четыре. Он не успел посчитать сколько точно, машина быстро пронеслась мимо него. Но в метрах пятидесяти она остановилась, начав двигаться назад. Прямо на Севу.
Когда она вновь затормозила, но уже напротив мальчика, он не сумел разглядеть, кто же там сидит. Все стекла, кроме лобового, были затонированы. И ему оставалось только ждать, созерцая собственное отражение. Наконец одно из них, спереди, опустилось.
— Привет! — с водительского сидения улыбался мужчина.
И как только Сева его рассмотрел, он решил для себя, что ни в коем случае не сядет к нему в машину. Папа говорил, так нельзя. Нельзя приближаться к незнакомцам. А именно таким и был этот сурового вида мужчина. Ни его черные глаза, ни острые скулы не были Севе знакомы. И таких длинных волос он тоже раньше не видел. Разве что, только у женщин.
— Здрасте, — ответил мальчик и отошел от автомобиля на шаг.
— Куда идешь, малыш? — спросил его незнакомец, поправляя за ухо прядь светлых волос.
— В город.
— В город? Мы тоже туда едем. Подвезти?
«Ага, — подумал Сева. — Меня так просто не проведешь!»
— Нет, спасибо, — он замахал ладонью.
— Точно? — из глубины салона послышался женский голос.
Затем опустилось второе стекло.
— До города еще долго, — говорила незнакомка. Она тоже начала поправлять прическу, и без того аккуратную. Спереди волосы казались гладкими, как полотно, а позади виднелся тугой пучок. Желтый платок у себя на шее она тоже чуть расправила.
«Другое дело! — подсказывали Севе уставшие ноги. — Садись давай и поедем!»
— Вы ведь точно в город? — спросил он зачем-то.
Женщина улыбнулась.
— Конечно, — она открыла дверь. — Садись, довезем.
Сева думал. Вспоминал, что ему говорил отец.
— Не садись к незнакомцам. Не разговаривай с чужими дядями.
Ни слова про незнакомок и ни слова про женщин.
— Хорошо! — кивнул мальчик.
В салоне приятно пахло. Яблоком, как мамино варенье, только ярче и свежее. Было тепло, было темно. И очень даже уютно.
— Как тебя зовут? — спросила его женщина.
Она все еще поправляла невидимые пряди, гуляя пальцами по вискам, и смахивала быстрыми движениями пыль со своего красного костюма. Такого приталенного и узкого, что Сева не сразу заметил, какая она под ним пухлая.
— Савелий, — ответил мальчик, рассматривая женщину.
Ее брошку, висящую над сердцем. Что-то вроде змеи. Все в стразах и позолоте.
— А почему ты один? Где родители? — на коленях тетя держала сумочку, которую тут же начала открывать.
Сева следил за ее руками.
— Я еду в город. А оттуда в Париж, — сказал он гордо. Так гордо, что сам поразился собственной интонацией.
— В Париж? — женщина подняла брови. — Почему в Париж?
Сева засиял. Он ждал этого вопроса.
— Хочу попасть в Диснейленд! — озвучил он свою мечту.
Мужчина спереди обернулся.
— О, я видел вчера по новостям! Как раз после…
Женщина его перебила.
— А родители? — снова спросила она. — Знают?
— Нееет, — махнул рукой Сева. — Я потом им расскажу, когда вернусь. Они думают, я у бабушки.
Все вдруг стало так хорошо! И чего он боялся? Конечно, все получится. Пять минут, и он в городе, потом вокзал, билет до Парижа. А там уже и сам парк! Микки Маус собственной персоной.
— У бабушки, значит, — проговорила тетя.
Ее рук Сева больше не видел. Они прятались в темноте сумочки и что-то увлеченно искали.
— Да! Она живет в нашей деревне, но мама с папой к ней ходят редко. До вечера меня точно не хватятся. Я им даже записку оставил!
И план его оказался таким замечательным! Таким умным, таким продуманным.
Ай да Сева!
— Понятно, — наконец руки вынырнули на поверхность.
В левой женщина держала платок, а в правой маленькую бутылочку.
— Можешь мне помочь, Савелий? — спросила она. — Налей, пожалуйста, на платок немного.
Ну и день, думал Сева. Еще и помочь кому-то сможет, как и учил его папа. Это, конечно, не старушкам помидоры подвязывать, но тоже кое-что.
— Конечно! — он взял в руки бутылочку и открутил крышку. Налил пару капелек в центр платка.
— Еще немного, — подсказала ему тетя.
Сева сделал.
— Клади теперь бутылку назад, — она открыла сумку пошире.
Сева положил.
— Молодец! — весело воскликнула незнакомка. — А теперь пора спать.
И Сева уснул.
В темноте, куда он погрузился, не было места для его рук. Его ног и тела. Оставался лишь привкус кислой картошки.
— Хо-хо! — услышал Сева сквозь мглу.
Она была черной и живой, словно густая трепещущая масса. Сева не видел ее, но он чувствовал — та копошилась у него в голове.
— Кто здесь? — обратил он к тьме свои мысли.
— Хо-хо! — ответила она.
Здесь не было лева, не было права. Не было ничего, что бы Сева мог назвать ве́рхом, но все же откуда-то возник бледный свет. А из него появился… Микки Маус.
— Хо-хо! — вновь повторил он. — Привет, Сева!
— Привет.
Огромная голова на маленьком тельце и гигантские желтые ботинки, больше походившие на два воздушных шарика. Красные шорты и, конечно же, белые перчатки. Такие чистые, что в темноте они казались светящимися.
— Хочешь, станцую? — спросил Микки, и не дожидаясь ответа, начал отплясывать чечетку.
Его ботинки били по пустоте, по невидимому полу. Может, он был стеклянным, и поэтому звук, доносившийся из-под каблуков, казался звонким. Слишком звонким.
— Хватит, — Сева не мог зажать себе уши.
Мышь послушалась. Она остановилась и, подперев толстым пальцем свой подбородок, задумалась вслух:
— Не нравится? Не нравится, значит. Ладно, Сева, я понял. Тогда…
Микки Маус принялся стаскивать с правой руки перчатку.
— Тогда я покажу тебе свои пальцы!
Он снял ее и бросил в темноту, где она тут же испарилась.
— Видишь? — спросил Микки мальчика.
Но Сева не видел, ведь ничего и не было. Там, где заканчивалась перчатка, начиналась плоть. Красная, как шорты.
— Где твоя рука? — эхом воскликнул Сева.
Микки посмотрел на него удивленно, а потом перевел взгляд на блестящий срез.
— Ой! — с весельем заметил он. — И вправду, где?
Он засмеялся, и от этого кровь из торчащих сосудов полилась еще сильнее. Заструилась алыми капельками и, как и перчатка, исчезла внизу.
— Больно?
Мысленно, Сева морщился. Мысленно он вдруг ощутил, что тоже чувствует боль.
— Нееее, — мышь махнула целой рукой. — Совсем нет! Скоро ты и сам все узнаешь.
— Что узна́ю? — спросил Сева, в то время как резь начинала усиливаться.
Боль из дыма, витающего повсюду, превратилась в отчетливый образ. Пусть и во мгле, но она обрела свое место. Где-то здесь, в какой-то точке.
— Пока, Сева! — повернулся к нему спиной Микки. — Скоро увидимся.
Кап, кап, кап…
Кровь продолжала падать во мглу.
Кап, кап…
Несколько капелек застучали по желтым ботинкам.
Кап…
Сева остался один.
— Желтки, — подумал мальчик. — Желтки и маленькие птенчики.
Один раз, когда мама попросила его помочь, Сева, к своей великой радости, получил возможность самолично разбить яички для теста. Тук-тук — в миску упал первый. Тук-тук — второй. На третьем Сева воскликнул:
— Мама, мама! Что это?
Там, на поверхности солнечного круга, виднелись красные прожилки. Как те, что иногда появлялись у папы возле зрачков.
— Зародыш, — сказала мама.
И в тот день Сева узнал, что именно он ел все это время. Птенчиков! Не родившихся, но все же птенчиков!
— Птенцы, Микки! Сними их! Зачем? — слова путались сквозь сон. Сквозь ускользающий, как перистые облака, сон.
Сева просыпался, и вместе с ним пробуждалась и боль.
— Держи его! — услышал он сбоку.
Теперь пространство обрело стороны. Чувства тоже ожили. Снизу спину обожгло холодом, а сверху его касалась мягкая ткань.
И очень сильно болела рука.
Сева заплакал.
— Ай! — простонал он. — Больно! Мне больно!
Глаза тоже открылись. На секунду, не больше, ведь в них тут же ударил яркий свет. Четыре круглых светильника.
— Тихо! — крикнула женщина. — Лежи смирно!
Но выполнить приказ было невозможно.
— Папа… — хныкал Сева. — Где папа?
Он начал дергать ногами, пытался встать.
— Хочу к папе!
Потихоньку к свету привыкли глаза, и Сева все шире отворял веки, пока наконец не увидел перед собой чужое лицо.
— Дяденька, — выдавил он испуганно. — Мне больно.
Тот его будто не замечал. Волосы мужчины были собраны на макушке, а в руках он держал блокнот. Черный, маленький. Сева взглянул на него, а потом на пальцы, облаченные в синий латекс. После взгляд зацепился за белые рукава. Заскользил по ним до самых плеч, метнулся вниз, к пуговицам. К уходящему к ногам белому подолу.
— Вы доктор? — выдохнул Сева.
От мысли этой даже боль уменьшилась. Конечно, это доктор, а он всего лишь в больнице. Наверное, тогда, в машине, что-то случилось, и теперь его отвезли сюда, чтобы подлатать.
И все будет хорошо!
Сева начал оглядываться. Так и есть! Стены покрывала плитка, голубая и кафельная. В углу стояла раковина. А на потолке рассыпа́лась мелкими хлопьями старая побелка.
Ну точно больница!
Рядом с собой Сева увидел столик, на котором лежало изогнутое судно. Бежевое повсюду, и только края его были окрашены в черную краску. А внутри… Внутри него краснела маленькая ручка.
Детская и такая знакомая.
— А? — сказал Сева, не веря своим глазам.
Он хотел было потереть их пальцами, но когда руки его поднялись на уровне лица, справа Сева не увидел ничего. Ни-че-го. Только обернутую в бинты окровавленную культяпку.
— АААААА! — закричал мальчик. — ААА!
Он то приближал жалкий обрубок поближе к себе, то пытался отодвинуть его подальше. Это не могло быть правдой. Нет!
— Тихо! — подошла к нему женщина.
Она тоже была в халате, и ее волосы тоже держались в тугом пучке. Тоже знакомом.
— Тетя… — прошептал Сева.
Только в этот раз на ней не было платка, и он увидел. Он узнал.
— Бабушка, — заплакал он. — Помогите, бабушка. Мне больно!
Но она смотрела на него все так же равнодушно. Без жалости, без злости. Будто он был и не мальчиком вовсе, живым и рыдающим, а куском холодного камня.
— Чего замер? — обратилась она к мужчине все тем же строгим голосом. — Неси давай!
Сева повернулся к нему. Взглянул в глаза, где увидел, хоть и немного, но сочувствия. Еле уловимого, а может, и придуманного. Он хотел в это верить.
— Евгения Федоровна, — начал мужчина. — Не знаю…
Он замотал головой.
— Чего ты не знаешь, Степа? Я скажу, чего ты не знаешь! Как реплантацию делать, вот чего ты не знаешь.
— Ну мааам, — попытался возразить он.
— Заткнись! — рявкнула женщина, замахнувшись на него рукой.
Сева же метался между ними. Ему было холодно, ему было больно.
И очень страшно.
— Я хочу домой, — сказал он тихо.
Но никто его не послушал. Никто не отпустил, надев вместо одежды на лицо прозрачную маску.
— Пора спасть, — услышал Сева.
И снова провалился в сон.
— Хо-хо! — поприветствовал его Микки.
Он уже ждал в темноте, сидя на прозрачном полу. Правой кисти, как и раньше, у него не было, но сейчас кровь перестала течь, и теперь вместо ярко-красного цвета Сева видел на срубе темно-коричневый.
— Как ты, Сева? — спросил Микки грустно. — Больно?
— Уже нет, — ответил мальчик.
Он увидел на желтых ботинках запекшиеся пятна. Вспомнил про птенчиков. Вспомнил про маму.
— Микки, — сказал Сева, — как мне вернуться домой? Я так хочу домой.
Мышь опустила голову.
— А как же я, Сева? — она ковыряла левой рукой подошву на правом ботинке. — Ты ведь так хотел приехать ко мне!
— Теперь не хочу! — закричал Сева. — Теперь я хочу к папе!
Он чувствовал, что плачет, хоть и не было слез. Не было щек, по которым они могли бы течь. Не было губ, чтобы им задрожать. Но он плакал, и очень сильно.
— Сева, — Микки продолжал разглядывать свои ботинки. — Но ведь папа так расстроится.
На этих словах он поднял на мальчика взгляд, где бы в этой мгле ни находились его глаза.
— Что ты убежал. Что дал себя поймать.
— Нет! — выкрикнул Сева. По телу, которого не существовало, прошлась колючая дрожь.
— Что теперь ты без руки, — не останавливался Микки.
— Замолчи!
— А теперь и без ноги.
Хо-хо!
Сева не нашел, что ответить. Лишь распахнул воображаемые веки и выкатил во тьму вымышленные глаза.
— Да, Сева. Вот так, — мышь отодвинула в сторону правый ботинок.
И Сева разинул рот. Он закричал, так громко и пронзительно, что даже мгла, бесконечная, без стен, быстро наполнилась тонущими друг в друге криками.
— Папа! Папа! — звал Сева. — Папа!
Ведь это просто страшный сон. Ночной кошмар. Один из тех, которые часто ему снились.
— Пап!
Сейчас он придет и разбудит его. Как всегда. Как было всю жизнь.
— Папочка!
Сейчас. Еще секунду.
— Сеееевааа, — позвал его все тот же скрипучий голос. — Смотри!
Хо-хо!
Микки скакал по воздуху на одной ноге. Под ним разлилась лужа крови, и он прыгал в ней, будто то была вода. Будто дождик, весенний, только что прошел, оставив кусочки неба отражаться и радовать всех. Будто все было хорошо.
Но капли, льющиеся с ботинка, были красными. Капли, что стекали по огромным щекам, тоже.
— А где мое ухо? — спрашивал Микки. — А нет его больше! Хо-хо!
Потом он остановился. Нагнулся вперед, прикрыв ладонью мышиный рот, и прошептал:
— Там, — он мельком глянул на свои штаны. — Тоже теперь пусто.
И они начали темнеть.
— Пааааапаааааа! — закричал Сева.
Можно ли во сне увидеть сон? Убежать от кошмара. Не наружу, в реальность, а наоборот — еще глубже.
— Сынок, — звал его папа. — Севочка!
Он пришел! Он его спас.
— Папа! — Сева бросился к нему.
Они сидели на крыльце их славного дома. Травка была зеленой, Маруська все такой же белой. А мама гремела на кухне банками.
— Хочешь прокатиться? — спросил его папа.
Сева кивнул. Он поднялся на обе ноги и почесал правой рукой оба уха. Все было на месте.
— Готов? — папа стоял перед машиной с пустыми руками.
— Готов!
И Сева поехал. Он все ждал, когда же папа «создаст спецэффекты», но тот лишь смотрел на него. И плакал.
— А почему все такое темное? — поинтересовался мальчик, когда увидел за спиной у отца приближающуюся черноту.
— Как будто ночь, — ответил папа. — Просто ты едешь в ночь.
— А! — засмеялся Сева. — Понятно!
И мрак поглотил их обоих.
На полу валялась бутылка. На диване — пьяный мужчина. В руках он держал часы — наручные с ремешком, где на циферблате был изображен Микки Маус. Совсем новые часики, еще ни разу никем не ношенные.
А по телевизору показывали новости. Маленькие новости про маленького мальчика. Про то, что нет от него вестей, и как все продолжают его искать. Продолжают верить. Продолжают надеяться. Правда, правда!
И никому не плевать.
Но вот они заканчиваются, и начинаются следующие.
— Наша детская хирургическая клиника открылась в городе только в этом году.
Какая-то женщина в красном костюме вещает с экрана.
— Мы уже начали проводить сложные операции по микрохирургии практически любой части тела.
Она улыбается.
— И на очереди у нас следующий рубеж, который мы скоро надеемся перейти.
Она смеется.
— Нейрохирургия!