
Лев Толстой
57 постов
57 постов
28 постов
34 поста
6 постов
4 поста
Ночью семеро абреков попытались переправиться через Терек, но наткнулись на дозорных. Пятерых казаки постреляли, а двоим, бросившимся в воду, удалось скрыться. По случаю такой удачи на заставу прискакал сотник со свитою и, похвалив героев, тотчас составил рапорт «полковому», посулив героям кресты. Хорунжий, узнав о свершившемся «деле», отправил на границу сменщиков и распорядился накрыть столы, что бы «помолить» отличившихся казачков. Из всех расквартированных в станице офицеров на праздник был зван только юнкер Толстой. И, хотя, Лев Николаевич понимал, что приглашён из-за того, что снимал у урядника летнюю хату, тем не менее, необычайно обрадовался. Будучи незнаком с большинством казаков, сел рядом с хозяином, с опаской и восхищением разглядывая гуляющих воинов. К его неудовольствию о ночной схватке не говорили. Насколько понял Толстой, речь шла о добытых у абреков оружии и лошадях. Одни предлагали продать трофеи и выручить деньги. Другие собирались сбыть только ружья, а коней разделить, бросив жребий.
— Сейчас полаются, — урядник подлил Льву Николаевичу вина из кувшина, — а назавтра, один чёрт, всё пропьют.
— Молодцы, — прошептал Толстой, любуясь разгорячёнными казаками.
Один из них, гигант с головой, обвязанной красным платком, особенно привлекал внимание.
— Жди беды, — гудел он, наваливаясь на стол, — от этих скакунов.
— Ничего, — отвечали ему. – Авось пронесёт.
— А слыхали про Гирей-хана и коня? Нет? Так расскажу, — казак повысил голос, привлекая внимание. – Давно, когда я ещё мальчонкой был, в дальнем ауле жил знаменитый абрек Гирей-хан…
И принялся рассказывать о горце, который любил и берёг скакуна пуще жизни. В сотнях битв побывал джигит, и каждый раз возвращался в родной аул с богатой добычей. Любого врага догонял конь, от всякой погони уходил. И, вот, однажды, бабка-ведунья напророчила, что примет Гирей-хан смерть через своего скакуна. Заплакал абрек, уж больно дорожил конём, но делать нечего, отвёл в табун. Год прошёл, другой и узнал Гирей-хан, что околел его скакун. Захотел джигит взглянуть на останки друга и вернулся в аул.
— Да, это же «Песнь о вещем Олеге», — повернулся к уряднику Лев Николаевич. – Этого Гирей-хана укусит змея и он умрёт.
— Чего изволите? – оторвался тот от кружки с вином.
— Песнь, — смеясь, повторил Толстой, — песнь о князе Олеге.
— Тихо, казачки, — пошатнувшись, поднялся урядник. – Их благородие петь желают.
— Да нет же, — испуганно зашептал, Лев Николаевич, — я не о том.
— Уважь, вашбродь, — зашумели казаки.
Толстой, багровый от смущения, встал. Бежать из-за стола было никак невозможно, и он, пряча глаза, запел:
— Как ныне сбирается вещий Олег
Отмстить неразумным хозарам…
Казаки, одобрительно кивая, слушали.
— Открой мне всю правду, не бойся меня:
В награду любого возьмешь ты коня, — выводил Лев Николаевич.
— Ой, возьмёшь ты коня, — тонким, бабьим голосом, внезапно подхватил урядник.
— Ой, да коня, ой, да, коня! — грянул казачий хор.
И песня ожила. Поплыла над заросшими лесом горами, над кипящим Тереком, наливаясь грозной, сжимающей сердце тоской.
Последние строки пели стоя. Многие плакали.
Между улицей Юных Ленинцев и Кузьминским парком, словно костяшки домино, стоят шеренгой пятиэтажки – «хрущёвки». Построенные в начале 60-х, они когда-то радовали глаз весёлой желтизной и ровными рядами молодых американских клёнов. Сейчас же стены домов изрядно обветшали, а деревья вымахали почти до самых крыш. Так получилось, что две пятиэтажки (№ 56 и №58) стоят задними фасадами друг к другу, образуя своего рода дворик. Может быть, архитекторы планировали детскую или спортивную площадку, но забыли об этом. Недолго думая, жильцы первых этажей, чьи окна выходят во двор, поделили ничейную землю на участки и разбили собственные садики. Одни, ограничились тем, что посадили несколько рябин и диких яблонь, другие же, окружив свои наделы живыми изгородями, принялись выращивать цветы или столь необходимые для хозяек укроп, лук и петрушку. Середина двора осталась нейтральной территорией и мгновенно заросла пустырником. Жильцы домов, опасаясь нацеплять репьёв или столкнуться с выводком крыс, избегали появляться там, отдав дикую полосу местной ребятне. Детвора с восторгом освоила «нейтралку», дав название «За Домом», построив тайные убежища из веток и проложив множество троп.
В самом центре угодий, располагался участок высокой худой старухи Марии Дементьевны, которую во дворе называли просто «баба Мариша». Несмотря на уменьшительное «Мариша», пожилая дама была крайне нелюдима и находилась «в контрах» со всем домом. Её раздражали болтающие на скамейке сверстницы, беззаботно пьющие пиво за доминошным столом мужики, спешащие с авоськами соседки, молодёжь с транзисторами, играющие дети, вечно поддатый сантехник Володя, суровый участковый Хусаинов, ленивые голуби, зеленоватые коты и то, что мусорное ведро приходилось нести на помойку в соседний двор. Свой огородик баба Мариша обнесла забором из металлических сеток от старых кроватей, посадив в несколько рядов кусты смородины и крыжовника. Под самым же окном у неё росла белая сирень такой красоты и пышности, что в середине мая казалось, будто деревца вскипели белой пеной. Старухи у подъезда уверяли, что это особый кладбищенский сорт, вырастающий только на могилах праведников. Поговаривали, что к Марише приезжал академик из Ботанического сада и сулил огромные деньги за сирень, но та отказалась.
Конечно же, в конце лета, когда созревали яблоки и ягоды, местные мальчишки не могли отказать себе в удовольствии проползти в высокой траве, продраться сквозь колючую изгородь и вернуться с полной кепкой добычи. Правда, некоторые владельцы ставили к яблоням стремянки и, собрав в тазик урожай, выносили во двор, угощая всех подряд.
— Всё равно ребята обдерут. А так хоть ветки не поломают.
Для бабы Маришы же, наступали тревожные времена. Она ставила табурет у распахнутого окна и занимала пост, зорко следя за каждым проходящим мимо. Так как «за домом» обыкновенно было пусто, то старуха большую часть времени проводила в состоянии оцепенения, глядя прямо перед собой. Однако стоило стайке мальчишек, приблизиться к её ограде, как Мариша привставала и гневно кричала, — Идите отседа! Нечего шастать!
Те шёпотом бранились, но шли дальше, так как связываться со старухой не хотелось.
Другое дело, середина мая – время, когда зацветала сирень, и пяток маришиных веток с гроздьями кипенно-белых цветов можно было за считанные минуты продать у станции метро за полтинник. Это вам не пара кисловатых яблок, или пригоршня крыжовника, а самые настоящие деньги!
В эти дни баба Мариша вооружалась длинным бамбуковым удилищем и словно рыбак замирала, поставив острые локти на подоконник.
— Щас глаза-то выхлестаю! – вскидывалась она на каждый шорох.
Сантехник Володя как-то жаловался, что старуха со всей силы перетянула его вдоль спины, когда тот попытался пройти под окном.
С началом темноты, мальчишек загоняли домой, а Мариша, поужинав, ложилась спать…
И вот, в одну из тёплых майских ночей, старуху разбудил шум в саду. Кто-то, не особенно хоронясь, и громко сопя, обламывал с деревца ветку за веткой. Бросившись в одной рубахе к окну, Мариша увидела мужчину с огромным букетом сирени. Издав звериный вопль, она перегнулась через подоконник и, ухватив злодея за волосы, со всей силы стукнула головой о стену дома. Тот всхлипнув, обмяк и стал заваливаться, но старуха, не давая вору упасть, продолжала колотить его затылком о стену.
— Убивают! – исступлённо визжала Мариша, не замечая, то враг давно уже не подаёт признаков жизни.
«Хрущёвка» ожила, загудела, из окон свесились всклокоченные головы. Первым выпрыгнул из окна старухин сосед — капитан пограничник. Узнав в окровавленном человеке участкового Хусаинова, он, разжал закостеневшие маришины пальцы и, разорвав на себе майку, перевязал умирающего. Потом приехала «скорая помощь» и милиционеры. Старуху и покойника увезли, а двор ещё полночи не спал, в десятый раз пересказывая жуткую историю заспанным жильцам из соседних пятиэтажек.
Бабу Маришу поместили в сумасшедший дом где-то в Подмосковье. Новый участковый пинками сапог разметал её оградку из кроватных сеток. Садик за лето зарос бурьяном и травой. Кусты же сирени, расцветшие, как ни в чём не бывало следующим маем, так и остались нетронутыми. Говорили, что те из жильцов, кто сломал себе ветку-другую, начинали мучиться головными болями и бессонницей. Двух мальчишек же, считавшихся во дворе «отпетыми», и попробовавших продать маришину сирень у кинотеатра «Высота», задержали милиционеры.
Прошло более пятидесяти лет, но и сегодня вы не найдёте в Кузьминках белой сирени, подобной той что цветёт в мае между 56-м и 58-м домом по Юных Ленинцев.
Антон Павлович, не дочитав статью, бросил газету на пол.
— Спасибо, господа, — чуть поклонился он, — за изобретение нового термина. Это же надо такое выдумать — «чеховские настроения». Где вы, болваны, видите «чеховский пессимизм»? Нет, уж будьте любезны, ответьте!
Чехов ногой, обутой в турецкую остроносую туфлю, брезгливо отодвинул газету, прошёл к письменному столу. Открыл медную крышку чернильницы и, обмакнув перо, на мгновение замер, раздумывая.
— Впрочем, нет, судари мои, — отложил ручку, — никакой полемики не будет. Много чести.
Антон Павлович откинулся на спинку стула, и, сняв пенсне, подслеповато прищурился на корешки книг в шкафу.
— Кстати, — усмехнулся он, — а как должно поступать в подобном случае русскому писателю? Естественнее всего отправиться в редакцию и закатить скандал. Или выпить водки? Выпить водки и затеять ссору. Может быть, даже учинить лёгкую потасовку.
Чехов, улыбаясь, заложил руки за голову.
— А это, кстати, неплохой сюжет, — пробормотал Антон Павлович. — Некий уездный автор относит в редакцию...
Звяканье дверного колокольчика заставило его вздрогнуть.
— Иду, иду, — послышался с кухни голос горничной.
Однако звон не прекратился и, в какой-то момент, невидимый гость, видимо, оборвав шнурок колокольчика, принялся колотить в дверь руками и ногами.
— Не приведи господь, пожар, — запричитала горничная, возясь с замком.
Наконец дверь открылась и в прихожую ворвалась Ольга Леонардовна Книппер. В распахнутой шубке, шапка сбилась на бок, волосы растрёпаны. Увидев Чехова, слабо вскрикнула и, прижав руки к груди, начала медленно сползать по стене.
— Ольга! — бросился к ней Чехов. — Что стряслось? Да не молчите же. Что с вами?
— Бегите, — прошептала Ольга Леонардовна. — Бегите, дорогой мой. Они уже близко.
— Кто близко? Глаша, — повернулся Антон Павлович к горничной, — в кабинете флакон с нюхательной солью. Неси скорее.
— Не надо соли! — очнулась гостья. Проворно вскочив на ноги, она затащила в квартиру мешок и, бросив к ногам Чехова, скомандовала, — Переодевайтесь.
— Постойте, — Антон Павлович взял её за руку. — Давайте пройдём в гостиную, Глаша приготовит чаю...
— Чаю?!! — взвизгнула Ольга Леонардовна. — Эти звери разгромили театр, крушили и ломали всё на своём пути. Избивали каждого, кого встретят. Кошмарные лица, налитые кровью глаза! А Константин Сергеевич, кажется...
И она, уставившись полными ужаса глазами на Чехова, испуганно зажала ладонями рот.
Антон Павлович побледнел.
— Я спряталась в реквизитной, — продолжала гостья. — А когда услышала, что собираются сюда, выбралась в окно и бросилась к вам. Бежала по снегу, не разбирая дороги. Бежала, бежала, бежала.
Она с болью посмотрела на свои полусапожки.
— Розоновские, — вздохнула Ольга Леонардовна, — за двенадцать с полтиной. Теперь только выбросить.
— Можно отдать в починку, — растерянно предложил Чехов.
— Какую починку, болван! — страшным голосом возопила гостья. — Вы ничего не поняли? Быстрее переодевайтесь. Бог знает сколько осталось времени.
И она, упав на колени, принялась доставать из принесённого мешка цветные тряпки.
— Схватила из реквизита, что первым попалось под руку. «Костюм купчихи».
— Купчихи?
Ольга Леонардовна выпрямилась.
— Слушайте, Чехов, — внятно, чуть ли не по слогам, заговорила она. — Если сей же час не покинете дом, одевшись в женское платье, то погибнете. Театр горит, его больше нет. Погромщики идут сюда.
Антон Павлович почувствовал, что близок к обмороку.
— Сейчас вы переоденетесь и на время скроетесь. Понимаете?
Чехов кивнул.
— Так какого чёрта стоите?! — взревела Ольга Леонардовна. — Снимайте халат! Глаша, или как тебя там, помогите этому дураку. И пенсне. Долой пенсне.
Вдвоём с горничной они напялили на Антона Павловича персиковое в оборках платье. Повязали платок так, что бы скрыть бороду и усы.
— Теперь обувь, — оглядев Чехова, распорядилась Ольга Леонардовна. — Есть в доме валенки? И салоп?
— Пальто, — выдохнул Антон Павлович. — Зимнее пальто.
— Тулупчик, — всплеснула руками Глаша. — Забирайте мой тулупчик.
— Скорее! — завизжала гостья. И, видимо сорвав голос, схватилась за горло.
Мгновение спустя Чехов, путаясь в юбке и поддерживаемый под руку Ольгой Леонардовной, спускался по лестнице. Приоткрыв дверь парадного, осторожно выглянул.
У крыльца в распахнутой шубе и брегетом в руке стоял Станиславский.
— Пять с половиной минут! — радостно воскликнул он. — Bravo, Ольга Леонардовна. Bravo!
Подбежал, помогая ей спуститься и, сияя, обнял Чехова.
— Какое мастерство, согласитесь, Антон Павлович? И ведь задание на этюд получила прямо здесь, у дверей. Клянусь, не дал ни секунды на подготовку! Ну, улыбнитесь, что вы, право? Давайте поаплодируем вместе мастерству актрисы. Вот с какими талантами будем ставить «Чайку».
Чехов молча полез в карман тулупа, и, найдя пенсне, водрузил на нос.
— Что? Растерялись? — хохотнул Станиславский. — Дорогая, что вы ему там наговорили? Впрочем, какая разница! Важен нерв действия. Запомнили ощущение, Ольга Леонардовна? Не текст, а сам нерв. Вот ради чего и необходимы сии упражнения. На спектакле импровизировать не дозволительно, а привнести сегодняшнее напряжение в работу над ролью необходимо.
Он поправил платок на голове Чехова, сделал шаг назад и одобрительно подмигнул.
— Милый друг, — горячо зашептала Ольга Леонардовна, — вы же не в обиде, что приняли участие в этюде. Нет? Умоляю, не смотрите такой букой.
— Должен признаться.., — начал было Антон Павлович.
— Извозчик! — замахал рукой Станиславский, останавливая лихача.
Помог Ольге Леонардовне забраться в сани.
— Вечером пришлю кого-нибудь забрать реквизит, — похлопал он по плечу Чехова.
Затем легко вскочил в повозку и скомандовал кучеру, — Гони на Каретный.
Антон Павлович обессиленно опустился на заснеженное крыльцо. Горожане, проходящие мимо, недоумённо поглядывали на нелепую фигуру в женском платье. Чехов рассеянно кивал прохожим.
Как-то раз Султан города Багдада вызвал Визиря и объявил, — Желаю знать, как живёт мой народ.
— Абсолютно счастливо и не устаёт благодарить тебя, о величайший из правителей, — воздел руки Визирь.
— Вот и собираюсь на это взглянуть, — кивнул Султан. – Так ли всё хорошо. Ступай, принеси пару старых халатов. Сегодня вечером покинем дворец и, одевшись простолюдинами, обойдём площади Багдада. Послушаем, о чём говорят на улицах.
— О, алмаз моего сердца, — растерялся Визирь, — Дозволь придумать другой способ, не подвергающий риску жизнь мудрейшего из султанов. Дай срок до утра.
Султан согласился, и наутро Визирь стоял у трона.
— Вели объявить глашатаям, что обещаешь сундук золота тому, кто добудет птичье молоко.
— Что? — удивился Султан. — О каком молоке ты говоришь?
— Не гневайся, а выслушай, о, терпеливейший, — поклонился Визирь. – Чтобы узнать, как живётся народу, задумал я одну хитрость. Согласись, о мудрейший из мудрых, что отправиться за птичьим молоком решатся только бездельники или отщепенцы. Добрые ремесленники или честные торговцы не бросят мастерские и лавки ради погони за призрачной удачей. Повели желающим попытать счастья собраться завтра на площади.
Подивился Султан столь изощрённой уловке и согласился с Визирем.
На следующий день с полсотни горожан собралось перед дворцом.
— И это всё? — обрадовался Султан, выглядывая с балкона. – Немного.
— Позволь продолжить, о, справедливейший, — поклонился Визирь.
— Султан повелевает, что бы вы принесли не только молоко, но и саму птицу, — выкрикнул он. И склонившись к правителю, пояснил, — Сейчас увидим, сколько из них хитрецов.
Толпа внизу заволновалась и заметно поредела.
— Прохвосты? — расстроился Султан.
Визирь скорбно покачал головой и снова прокричал, — Отправитесь в дорогу на своих лошадях, и будете содержать себя сами!
— Разбежались, — развеселился Султан. – Только какой-то бродяга остался. Или отпетый мошенник, или глухой.
Визирь сделал знак стражникам, и те привели бедно одетого юношу.
— Как тебя зовут? — спросил Визирь.
— Хасан, о, повелитель, — низко поклонился тот.
— И ты, Хасан, берёшься принести нам птичье молоко?
— Берусь, — улыбнулся юноша, и добавил, замешкавшись, — точнее, уже принёс.
Под пристальными взглядами стражников, он скинул с плеча пыльный хурджин, развязал и извлёк на свет курицу.
— Велик Аллах, — Султан привстал с трона и сделал несколько шагов вперёд.
Между лап курицы свисало розовое вымя.
Визирь осторожно, кончиком пальца дотронулся до птицы и отдёрнул руку.
— Кто дал тебе её? — вкрадчиво спросил он. — Джины или ифриты?
— Сама родилась год назад, — развёл руками Хасан. — Все куры, как куры, а эта вот такая. Принёс в город, собирался продать. Хотите, надою молока?
Султан, взяв с подноса кисть винограда, оторвал одну ягоду и бросил курице. Та, наступив лапой, принялась выклёвывать мякоть.
— На вид обычная курица, — изрёк Султан и присел на корточки рядом.
— Молоко, уж не прогневайтесь, - осмелел Хасан, — горькое. Дрянь, а не молоко.
Повисла тишина. Курица, склевав виноградину, важно вышагивала по плитам.
— Кстати, — Султан выпрямился. На курицу он больше не смотрел. — Не помнит ли мудрейший Визирь, что обещано в награду тому, кто добудет птичье молоко? Кажется, сундук золота?
Визирь побелел лицом.
— Но, позволь, о, светлейший. Мы говорили о птице. Курица же не совсем является ею. Уверен, что одной золотой монеты будет вполне достаточно.
— Я никогда не даю пустых обещаний, — нахмурился Султан. — Кроме того, все в выигрыше. Этот славный юноша разбогател. Я же с радостью узнал, что в Багдаде не наберётся и сотни бездельников.
— Ты, как всегда прав, о, мудрейший, — обрадовался Визирь.
— В то же время, — продолжал Султан, — если каждый твой совет будет обходиться в сундук золота, то казна скоро опустеет.
Визирь поник головой.
— Говоришь, молоко горькое? — обратился правитель к Хасану.
— Как полынная настойка, — вздохнул юноша.
— А сколько лет живёт курица?
— Может лет пять-шесть прожить.
— В таком случае, — громко, чтобы все слышали, сказал Султан, — повелеваю Визирю в течение года начинать утро с кружки птичьего молока.
— Будет исполнено, о, справедливейший, — вздохнул тот.
— А, если курица умрёт раньше или перестанет доиться, — шепнул Султан на ухо Визирю, — то сам отправишься на поиски новой.
Осенью 1700 года, как только война со шведами затеялась, появился в Москве гишпанский мастер-кукольник Себастьяно. Снял домишко у вдовы аптекаря в Немецкой слободе и принялся кукол строгать-клеить. И, казалось бы, торговлишку завёл шутейную, в военное время ненужную, да уж больно прытко у него дело пошло. Видно руки у гишпанца оказались золотыми. Вырежет из липового чурбака деревянного болвана, оденет в людское платье, сапожки обует, волосы приклеит, лицо красками распишет — отойдёшь на пару шагов, от живого не отличить. Но, главное, не спешил Себастьяно куклы на рынок нести, а принялся нужным людям презенты делать. Родится у кого ребёночек или именины у дитяти случатся, глядишь, привезли атласную коробку с записочкой, мол, низкий поклон кукольных дел мастер шлёт. Развернёт родитель обёртку, а там, в шёлковых одеждах, болванчик такого изящества, что впору в красный угол ставить.
Года не минуло, а гишпанские куклы в столь высоких палатах поселились, что дух захватывало. Поговаривали, что у самого Александра Даниловича Меншикова в кабинете себастьяновский поручик Семёновского полка красуется. Ростом о десяти вершков, в парике, полном обмундировании и с мушкетом у ноги. Тут уж и бояре, и серьёзные купцы стали задумываться, не пора ли мошной тряхнуть и модную безделицу купить. Посыпались к Себастьяно заказы, золото рекой потекло. Перебрался гишпанец с Немецкой слободы на Знаменку, стал по Москве на вороной тройке раскатывать, в соболя и бархат рядиться. Теперь, бывает, и не всякому согласится болвана смастерить, от некоторых нос воротит.
И, вот, что странно. Другой бы, на месте кукольника, подмастерьев с помощниками нанял и дело расширил. А, наш гишпанец всё сам, да сам.
— Моё искусство великая тайна, — посмеивается. — Сиё мастерство есть магия и фамильный секрет.
Неизвестно, чем бы закончилась эта история, как бы ещё высоко вознёсся Себастьяно, и что бы за этим последовало, но сгубила гишпанца бабья болтовня. Принялись к нему весёлые подружки шастать и, что ни вечер, бесов тешить. Казалось бы, не велика беда, на то он и чужеземец. Да только стали девки о мастере языками трепать. Поползли по Москве слухи один чуднее другого. Есть, мол, в доме на Знаменке потайная комната, куда гостьям хода нет. И, как пробьёт полночь, гишпанец всех прочь гонит, а сам в той комнате уединяется и что там вершит — никто не ведает. Ещё хвастал, выпив изрядно, будто куклы им сделанные, говорить умеют, а услышанное мастеру доносят. Имеются у него болваны для любовных утех, а имеются и для чёрных дел.
Прослышал про то и князь Фёдор Юрьевич Ромодановский. Дня не прошло, как в Преображенский приказ одну из дев, что с Себастьяно сожительствовала, доставили. Глянула она в грозные очи князя кесаря — враз во всём повинилась. Оказалось, что на Знаменке такое страшное колдовство творится, что лучше б и не знать! По ночам гишпанец волшебные книги читает, а затем болванов оживляет, и разговоры с ними на тайном языке ведёт.
Тотчас из Преображенского на Знаменку был послан поручик с десятком солдат, дабы Себастьяно в Приказ доставить и обыск произвести. Вынесли служивые двери, зашли в дом — ни души, только болваны по столам, будто мертвецы, лежат. Принялись по сундукам шарить, ковры со стен стягивать, полы вскрывать и враз потайную комнату обнаружили. Вышиб поручик замок, и со шпагой наголо внутрь ворвался. А там свечи горят, в стеклянных горшках колдовское варево булькает, трубка недокуренная дымит и опять никого.
— Ушёл, подлец! — топнул ногой поручик. — Собирай, ребятушки, бумаги-записки и вези в Преображенское.
Стали солдаты книги с письмами в сундуки укладывать, а поручик, как пёс по комнате вьётся, лаз сокрытый ищет. Каждый уголок осмотрел, каждую доску ощупал, всё понапрасну. Вдруг, чувствует, будто смотрит на него кто-то. Развернулся на каблуках служивый, и обмер. В зеркале венецианском, что на стене повешено, Себастьяно отражается и зубы скалит. А в самой комнате пусто! Хоть и прошиб пот поручика, но сердце не дрогнуло. Вырвал пистолет из-за пояса, да прямо в улыбку гишпанскую пальнул. Брызнуло зеркало осколками и в тот же миг куклы в доме ожили. Стеклянными глазами вращают, пустыми ртами щёлкают, деревянными пальцами шевелят. Тут уж и у самых отчаянных душа в пятки ушла. Побросали всё, и бежать вон из дьявольского дома.
К вечеру большими силами вновь вошли, да только опоздали. Ни бумаг, ни книг колдовских, ни болванов оживших не обнаружили, лишь холодный ветер по пустым комнатам гуляет. Поставили у дверей караул, и ушли не солоно хлебавши.
Пошумела Москва, пошепталась о чародейских делах. На богатых дворах слуги бесовских кукол порубили-пожгли. Один Александр Данилович Меншиков своего болвана оставил.
— Плевал я, — сказал, — на гишпанское колдовство.
И ещё прибавил матерно.
Всю поездку Лев Николаевич ёрзал в бричке и глухо бормотал, перелистывая страницы блокнота.
— Матвей, — ткнул он в спину кучера, когда впереди показались первые избы деревни. – Тебе в детстве сказки рассказывали?
— Не без того, — немедленно откликнулся тот, давно уже привыкший к неожиданным вопросам графа. – Бабка, бывало, как заведёт про Глиняного Мужика, так полночи окаянный снится.
Кучер, хохотнув, покрутил головой.
— И дед сказки сказывал? – продолжал допытываться Толстой.
— Дед-то? – переспросил Матвей. – Дед больше срамные знал. Про Девку Об осьмнадцати срамных местах.., — кучер замялся, покосившись на графа.
— Ладно, — перебил Лев Николаевич. – Останови у околицы.
Там, на колоде, вросшей в землю, сидел мальчонка в длинной несвежей рубахе. Осторожно, стараясь не ступить в лужу, Толстой выбрался из повозки.
— Здравствуй дружок, — нарочито добродушно пропел он, подходя к ребёнку.
Тот, занятый плетением какой-то косицы из травы, даже не поднял головы.
Лев Николаевич, удивлённый таким пренебрежением, помялся, и собрался было уйти, но сдержался. Достав из кармана блокнот, он присел рядом.
— Хочешь послушать сказку? – спросил Толстой, и, спохватившись, пояснил. – Дедушка пишет сказки для детей.
Мальчик, замерев, слушал. Лев Николаевич, приписав его молчание, к обычному испугу, ободряюще потрепал парнишку по плечу.
— Мужик, — вдруг отчётливо сказал мальчик басом, — дай толокна.
И уставился в лицо оцепеневшего графа пронзительно голубыми, слезящимися глазами.
— Это Данилка-дурачок, — беззаботно пояснил, бесшумно подошедший кучер. – Третий десяток пошёл обалдую, а не растёт ни шиша.
— Дай толокна, — требовательно обратился дурачок уже к Матвею.
Лев Николаевич неуклюже поднялся и молча пошёл к бричке. Кучер, на всякий случай, погрозив Данилке кулаком, поспешил за ним.
— Домой, — кратко распорядился Толстой.
— А, вот ещё помню, — Матвей легко запрыгнул на козлы, — дед сказку любил про Козла и Лягушку…
— Мужик, — завопил вдогонку дурачок, — дай толокна!
Лев Николаевич закрыл глаза и застонал.
Жил да был в одном селе священник по имени отец Арсений. Отправился он однажды в город на базар — посмотреть кой-какого товару. Обувь детишкам, собаке ошейник, себе баранок к чаю. Ходит, приценивается, по сторонам глазеет. Видит, сидит под забором здоровенный детина. Скучает, да позёвывает.
— Здравствуй, сын мой, — говорит священник. — Как зовут, что поделываешь?
— И ты будь здрав, — отвечает детина. — Зовут меня Балда. Жду, может быть, кто работу предложит.
— Есть работа, как не быть, — обрадовался отец Арсений. — Хочешь у меня месяц-другой послужить?
— А что делать надобно? — спрашивает Балда.
— Да, пустяки, — отвечает священник. — С детьми посидеть, дров наколоть, воды натаскать. Одним словом, по дому помочь. Преставилась моя попадья, вот один и маюсь.
— Может быть и соглашусь, — позёвывает детина. — А платить сколько будешь?
— С деньгами, — замялся отец Арсений, — плоховато, приход-то крошечный. Зато ешь вдоволь и из одёжки найду что-нибудь.
— Давай так порешим, — скалится Балда. — Вместо платы дозволишь тебя по лбу разок стукнуть.
— Сын мой, — опешил священник, — да, откуда желания такие?
— Не хочешь, как хочешь, — отвернулся тот.
— Ладно, — вздохнул отец Арсений — по рукам.
И поселился Балда в доме у отца Арсения. Полы моет, двор метёт, с детьми играет, кашу на обед варит, кур кормит. Уж таким справным работником оказался, что священник на него нарадоваться не мог.
Но, дни бегут, время идёт и приходит службе конец.
— Ну, что, батюшка, — укладываясь спать, говорит Балда, — готовься. Завтра расчёт с тебя требовать буду.
Вздохнул отец Арсений, но смолчал. А что поделаешь, дал слово — держись.
Наутро у церкви всё село собралось. Стоят, ждут, когда Балда появится. Галдят.
— Убьёт, разбойник, батюшку-то.
— Балда этот и не Балда вовсе, а демон Вельзевул.
— Слышала я, что первым отец Арсений ударит. Такой у них уговор был.
— Укрепи, Господи.
Пришёл Балда. Стоит, руки в боки, на народ посматривает. А тут и ворота церковные открылись. Вышел батюшка, перекрестился, подошёл к детине.
— Балда, сын мой, может быть, не стоит на людях-то?
— А чего нам? — смеётся тот. И к народу поворачивается, — Не жалко батюшку, православные? Может, кто хочет вместо него встать? Дозволю.
Молчат люди, глаза прячут. Примерился Балда, что б половчее ударить, только размахнулся, как…
— Стой, чёрная душа, — вышел из толпы мужик. Отодвинул отца Арсения, снял шапку. — Меня бей.
— Пусть меня, — закричал другой.
— Меня! — ещё кто-то голос подал.
— Пустите, я не боюсь, — седой дед вперёд подался.
— Что же, — молвил Балда, — вижу не совсем вы пропащий народ. Прощайте пока.
Сказал и растаял в воздухе.
Говорят, что это сам Святой Пётр на Землю спускался. Поглядеть, как живём.
Конец ноября. Всё утро сыпал мелкий злой снежок. Тушил костры караульных, стлался по зубцам Кремля, выбеливал улицы и дворы.
Пришедший ещё затемно, Малюта скучающе поглядывал на узкое слюдяное оконце, прорубленное под самым потолком, пытаясь понять, не распогодилось ли. День близится к полудню, а здесь, в Тайном Приказе, багровая полутьма с отблесками тлеющих углей.
Наверху тяжело бухнуло, и в открывшийся проём двери заглянуло по-ноябрьски тусклое солнце. Сутулясь, ввалился дородный молодец в клюквенном кафтане, таща за собой мужичка. Остановился, отряхнул пленника от снега и легко подтолкнул к лестнице. Тот, пытаясь удержаться на ногах, мелко засеменил, нелепо взмахнул руками и, упав, поехал вниз на спине.
— По всем меркам, Лукьяныч, — пробасил детина, — этот самый и есть.
Малюта, по-звериному бесшумно, скользнул от стены к пленнику. Тот, стоя на коленях, очумело крутил головой, оглядываясь. Скуратов легко приподнял его за воротник и поставил на ноги.
— Заждались тебя, голубь, — горячо зашептал в ухо, прижимаясь колючей рыжей бородой. — Пойдём со мной. Не пугайся.
И повлёк в красноватый сумрак вдоль клеток, устланных гнилой соломой. Мимо колод, забрызганных бурым. Мимо тлеющих жаровен и скользких, грубо сколоченных столов. Пахло кислыми шкурами, кровью, палёной шерстью, испражнениями и дымом. В кирпич стен вмурованы кольца со свисающими цепями. На одной из них сидел заросший волосами человек. Пленник украдкой взглянул на него и оцепенел. Вместо лица у того было что-то чёрное, масляно-отливающее, слепое.
— Не боись, милый, — тащил его всё дальше Малюта. — Это всё не по твою душу, а для злых людей припасено.
Остановились у неказистого, обвитого сыромятными ремнями верстачка. Скуратов, ловко подцепил табуретку носком сапога, поставил и сел. Знаком приказал гостю устроиться напротив. Тот, беспомощно оглядевшись, опустился на лавку.
— Люблю я здесь лясы поточить, — опять зашептал Малюта. — И других послушать. Место здесь такое. Говорливое.
Мужик глуповато улыбнулся.
— Неудобно, поди? — ласково заглянул в глаза Скуратов. — А ты ручонки-то на столик положи.
И сноровисто принялся прикручивать кисти рук пленника к вбитым в верстак скобам.
Пленник беспомощно заскулил.
— Вишь, как мы устроились славно, — пропел Малюта. — Тут и щипчики припасены, чтоб ногти с пальчиков сдёрнуть. И иголочки, и клещи. Много чего. А под ногтями у человечка мясо нежное. Будто нарочно для страданий даденное.
— Дяденька, не губи, — заблажил было мужичок, но внезапно начал заваливаться вбок, безобразно ощерив рот и закатывая глаза.
— Я те сомлею! — рявкнул Малюта, рывком возвращая его на место. — Слышишь меня?
Пленник послушно закивал головой, роняя слёзы.
— Отвечай, не раздумывая. Ты снедью у Пушечного Двора торгуешь?
— Пять возов, — зачастил мужик. — Пять возов с подворья князя...
— Пшено, птица битая, медок? — перебил Скуратов.
— И пшено, и птица.
— Огурцы солёные?
— Три кадки.
Малюта перегнулся через стол и медленно заговорил.
— Намедни, хозяйка моя у тебя плошку огурцов купила. Хорошие, — он покрутил головой. — С хрустом.
Мужик посерел лицом.
— Скажи теперь, в рассол хрен для вкуса кладёшь?
Собеседник безвольно кивнул.
— Лист, али корень?
— Лист.
— И-и-иэх! — вскочил с табурета Малюта. — Говорил я старой! Лист! Лист клади!
Прошёлся, довольно потирая ладони, и легко сдёрнул с рук пленника ремни.
— Весь вечер с дурой-бабой лаялся. Заладила, корень, да корень! Ужо кнутом её сегодня ожгу.
И стремительно повёл мужика к лестнице. У ступеней остановился.
— Завтра опять хозяйку пришлю. Ты мне смотри, цену не ломи.
— Осподи, — заблажил мужик. — Да, я...
Однако Малюта уже уходил в багрово-мерцающий полумрак.