DoCerberus

DoCerberus

Группа вк с моими рассказами — https://vk.com/dbutterflies Канал в телеграме — https://t.me/dbttrfls Страница на AuthorToday — https://author.today/u/docerberus
Пикабушник
Дата рождения: 15 августа
Vredinka129 FioletovaiaSova MetallistKM
MetallistKM и еще 6 донатеров
115К рейтинг 2994 подписчика 15 подписок 151 пост 81 в горячем
Награды:
10 лет на ПикабуС Днем рождения, Пикабу!более 1000 подписчиков
453

Папочка, прости

Папа сказал, что будет не больно, поэтому она согласилась.

Роща за домом пахнет сыростью, мхом и пылью. Местные гордо называют ее лесом, но куда там — всего лишь жиденькая поросль корявых берез, что начинается сразу за частным сектором. Она тянется на полтора часа ходьбы, перерастает в невзрачное болото, а за ним раскидывается бесконечный пустырь с недостройками.

И папа уводит Соню в глубь этого “леса”, чтобы никто их не заметил, хотя оба прекрасно понимают: здесь любой как на ладони. Потемневшие от времени домики с покосившимся заборами вполне различимы сквозь деревья — значит, и из окон этих домов тоже все видно. Но папа упорно шагает вперед, а Соня послушно поспевает следом, придерживая у шеи расстегивающийся ворот курточки. Щеки и нос раскраснелись от прохлады, длинные русые волосы вьются по ветру тонкими прядями. Мама бы в обморок упала, увидев, что дочь вышла без шапки в начале апреля, вот только мама сбежала, бросила их, поэтому теперь ей, наверное, все равно.

Под подошвами хрустят сухие ветки, в голых кронах посвистывает ветер. Папа хмурится, желваки проступают под запущенной щетиной на скулах, как если бы там копошились подкожные черви. Сгорбившийся, будто на плечи взвалили целую гору. Последний раз Соня видела его таким два года назад, когда потерялась собака Вакса — сорвалась с цепи и след простыл. Соня смутно помнит то время, ей тогда только исполнилось шесть, но угрюмое папино лицо засело в голове прочно.

Вздохнув, он наконец останавливается и бросает безнадежный взгляд в сторону домов. Словно принимает осознание, что в лесу не спрятаться. Соня замирает рядом и греет в карманах замерзшие ладошки. Ворот куртки распахивается, обнажая голую шею и пижамную футболку с маленькими лимончиками.

Папа долго молчит, мысленно что-то взвешивая, а потом все же снимает с плеча висящее на ремне ружье и берет Соню на прицел. Вскрикивает где-то далеко ворона, доносится хлопанье крыльев. Ветер мгновенно делается холоднее, даже полуденное весеннее солнце будто теряет яркость.

Закусив губу, Соня с любопытством заглядывает в черную пропасть дула. Заметно, как дрожит папин палец на спусковом крючке, как трясутся колени под тканью грязных садовых джинсов. Папа смотрит то на Сонину макушку, то на резиновые сапожки, то на плечо — куда угодно, лишь бы не в глаза.

Раньше они разводили кур, и резала их всегда только мама, потому что папа и мухи не обидит. Соня помнит, поэтому смертоносное дуло ничуть не страшит. Папе и ружье-то это досталось в наследство от дедушки вместе с домом, вообще ни разу из него не стрелял, сам рассказывал.

Солнце успевает выйти из зенита, когда папа все же опускает ствол. Дышит так тяжело, будто бегал по огороду, отгоняя соседскую кошку от грядок с рассадой. Соня хватает его за штанину и улыбается:

— Пошли домой?

***

Допотопный пузатый телевизор на тумбочке транслирует некачественную картинку: какое-то балетное выступление с легкими как перышки балеринами и картонными декорациями. Заунывная мелодия напоминает вой, а помехи похожи на разряды молний. Мама копила на новый плоский телевизор в половину стены, мечтала смотреть на своих любимых турецких актеров в хорошем качестве, но потом стало не до телевизора.

С блаженной улыбкой Соня порхает по комнате, крутясь в неумелых попытках повторить движения балерин. Босые ступни отрываются от ковра, взмывают к потолку тонкие ручки, рябят маленькие лимончики на пижаме. Волосы спутались и растрепались, щеки налились румянцем, в глазах плещется безмятежность.

Папа развалился на диване и наблюдает, прижимая к груди давно опустевшую пивную банку. Оранжевые закатные лучи сочатся сквозь занавески, подсвечивая потревоженные вихрящиеся пылинки, и на минуту Соня впрямь делается похожей на артистку под светом софитов.

На верхней полке серванта у нее за спиной равнодушно осматривает комнату ее, Сонина, фотография в рамочке, перечеркнутая в углу черной траурной полоской.

Папа подносит ко рту банку, чтобы вытряхнуть на язык остатки пива, но там ни капли. Вязкая кислая слюна обволакивает нёбо, пробуждая тошноту.

— Ты куда? — спрашивает Соня, глядя, как папа сползает с дивана и шаркает в прихожую.

— До магазина, — говорит он сухим голосом.

— Ты сказал, больше не будешь покупать! — Соня капризно морщит носик, тыча пальцем в пивную банку на диване.

Не отвечая, папа накидывает куртку и вываливается в вечернюю прохладу.

Дорога до продуктового киоска занимает меньше пятнадцати минут, там сочувствующая продавщица, которую все знают, но никто не помнит по имени, записывает папе в долг еще два пива, а на обратном пути соседская старушка теть Лида машет из-за забора, чтобы привлечь внимание.

— Че ты травишься этим пойлом? — кивает на злосчастные банки, когда папа подходит ближе. — Пойдем, настоечки дам, все натуральное, тебе вот прям тут же полегчает!

— Денег нет.

В отличие от продавщицы из киоска, теть Лида в долг не отпускает.

— Ну вот че ты, — она бегает глазками, ища варианты, но почти сразу сдается: — Да тогда бросай лучше! Ну нельзя же так, честное слово, сам скоро туда же себя сведешь, в могилу то есть. Этого хочешь, что ли? Зачем крест на себе ставить, не старый же еще, столько впереди, а ты не…

Осененный неожиданной идеей, папа перебивает:

— Теть Лид, а можете ко мне зайти ненадолго?

— Для чего? — удивляется.

— Показать вам хочу что-то.

В теть Лидиных глазах расцветают подозрительность и любопытство. После минуты внутренних метаний второе берет верх.

— Ну пошли, чего там у тебя.

Гостиная пуста, только балерины в телевизоре так и скачут, двигаясь по-нечеловечески отточенно, будто не балерины то вовсе, а дешевые спецэффекты. Солнце почти зашло, и сумрак заполняет дом, уплотняя тени в углах, лишая все красок.

Постояв рядом с застывшим папой, тетя Лида осторожно подает голос:

— На что смотреть-то?

— Тут, — папа неопределенно машет рукой на ковер. — Она была.

— Кто?

— Сонька моя.

Теть Лида охает, склонив голову набок. Даже в потемках видно, как собираются сострадательные морщины в уголках глаз и губ, делая лицо еще старее. Прижав кулаки к груди, она с жаром произносит:

— Ко мне мой Васька тоже приходил! Мы ж с ним тридцать два года прожили, душа в душу, не мог он меня вот так взять и оставить. Я даже не удивилась, знаешь — на следующий же день после похорон лежу вечером, смотрю: стоит, родненький, в дверях спальни, как будто не помирал! Я ему: “Вась, ты, что ли?”, а он стоит себе и молчит, — она всхлипывает. — Это во сне было, конечно, но я же точно знаю, что Васька это так со мной прощаться ходил. Несколько раз!

Поникнув, папа сжимает в руках теплое пиво и кивает. Не надо было никому рассказывать, особенно брехливой соседке.

— Перестал только на сорок дней, вот аккурат, знаешь, — не утихает. — Не видела его с тех пор, да оно и к лучшему — нечего за мертвых всю жизнь цепляться. Так что нормально это, у тебя же вообще дочка — ой, никому не пожелаешь такого. Даже хорошо, что приходит, тебе же так проще отпустить будет, легче это вот все пережить. Она ж для этого к тебе и ходит, видит, как папка мается, вот и пытается раны залечить, дети ж чувствуют боль родителей, все мы с ними связаны.

Когда папа почти уже закипает до той степени, чтобы вытолкать теть Лиду, та вдруг меняет тон:

— А знаешь что? Притащу тебе сейчас настоечки, вот поллитра аж, и ниче мне не будешь должен! Ты только не убивайся так, молодой же, успеешь еще детишек вырастить!

И, прослезившись от собственного великодушия, она семенит к выходу.

***

Ночью кто-то тормошит папу за плечо, и он с трудом размыкает веки. В грязной садовой одежде, на незастеленном диване в гостиной, с тяжелой от ядреной настойки головой, папа не сразу понимает, что именно вытолкнуло из сна. Шторы не задернуты, и полумесяц заглядывает в форточку, заполняя все зыбким белым светом.

Соня замерла рядом, так и не убрав руку с папиного плеча.

— Уходи, — хрипит он, перекатываясь на другой бок. — Тебя нету.

Она смеется шепотом, точно шуршит крылышками в спичечном коробке пойманная бабочка.

— Ну как же нету, — говорит. — Вот же я!

Приподнявшись на локтях, он снова разворачивается к ней. Улыбающаяся, подвижная, совершенно живая Соня выглядит настоящим издевательством, застрявшим меж ребер осколком. Как будто мама рыдала над гробиком в шутку, как будто вереница скорбных родственников и кладбищенских оградок просто приснилась.

— Прочь, — шипит папа, отмахиваясь как от назойливого комара.

Соня мнется у дивана, глядя любопытно.

Она вернулась на третий день после похорон, когда мама уже собрала вещи и уехала. Дочь — единственное, что держало их вместе, связывало тонкой леской обломки развалившегося брака. Несколько раз папа даже допускал мысль, будто в глубине души мама, пусть и совсем немного, но все же радовалась случившемуся. Это позволило ей наконец оторваться.

Папа не решился позвонить ей, чтобы рассказать о Соне, не стал упрашивать приехать. Поначалу он, пьяный вусмерть, вовсе решил, что привиделось, что добралась до него пресловутая белочка. Вот только папа знает: белочка приходит к завязавшим, а ему такое не светит.

Протрезвев наутро, он уже не смог заставить себя испугаться. Соня играла в куклы в комнате и привычно заулыбалась, когда папа зашел.

Соня не выглядела как выкарабкавшаяся из-под земли, не напоминала очнувшуюся из комы или летаргического сна. Она просто явилась в том же виде, что раньше, и это казалось самым неправильным. Это казалось чересчур неестественным, это выдавало галлюцинацию, порожденную скорбящим родительским разумом. Терзающую, мучительную галлюцинацию.

За минувшие дни папа порывался избавиться от галлюцинации — и подбирался с ножом, и замахивался топором, и целился из ружья, но ни разу не довел начатое до конца. Приняв образ любимой дочери, галлюцинация с нескрываемым удовольствием пользовалась неприкосновенностью.

— Папочка, когда ты снова станешь нормальным? — спрашивает Соня, забираясь на диван.

— Я нормальный, это ты ненормальная, — огрызается он. — Никто тебя не видит. Кроме меня никто тебя не видит.

Она наивно хлопает ресницами:

— Разве нужно, чтобы видел кто-то еще?

Стиснув зубы, он выбрасывает руку вперед и хватает ее за шею. Тонкая, точно куриная, она пульсирует под пальцами, маня и пугая уязвимостью. Соня попала под машину, когда они всей семьей ездили в город за покупками, и эта самая шея сломалась, щелкнула, как ветка, вместе с десятком других костей. Врачи сказали, смерть наступила мгновенно.

Соня не вырывается, не истерит, только смиренно выжидает. Широко распахнутые глазищи ловят отражение месяца и отблескивают в сумраке словно лужицы.

— Это не ты, — выговаривает папа, тщась убедить самого себя.

И все же разжимает пальцы, отталкивая наваждение. Стены кружатся и покачиваются, глубоко в пищеводе копошится изжога. Игнорируя дочь, папа спускается с дивана и на четвереньках подползает к настойке. Мутная жижа звонко плещется, когда он хватает бутылку — тут на пару глотков, не больше.

Несколько минут папа не двигается, слушая, как сопит за спиной притихшая Соня, а потом также на четвереньках плетется в сторону кухни. Звенят и перестукиваются склянки, когда он открывает ящик под раковиной. Шуршит пакет с пакетами, расплывается едкий запах бытовой химии.

Вот он — маленький бутылек с полупрозрачным голубым гелем, на этикетке перечеркнутая крестом крыса. Папа отщелкивает колпачок и выдавливает гель в бутылку с настойкой. В потемках получается не с первого раза, и густые потеки расползаются по стеклу, холодя дрожащие ладони.

Соня уже здесь — неподвижный силуэт в дверном проеме. Растрепанные волосы, босые ступни, скрытое мраком личико. Избегая смотреть на нее, папа болтает бутылкой, чтобы размешать ядовитое пойло. Пахнет почему-то конфетами и травами, терпкая спиртовая нотка почти неразличима.

Снаружи тревожно гавкает соседский пес, будто почуял нехорошее. Папа подносит горлышко к губам. Череп переполнен похмельной болью и тягучей тоской. Непонимание, злость, горечь — все разъедает изнутри жидким пламенем, и есть только один выход, всего один путь к спасению. Вот он, на дне бутылки, просто открой рот.

Но проходит минута, папа ставит бутылку на пол и сворачивается рядом в позе эмбриона. Горячие слезы щекочут переносицу, горло сжимается от беззвучных рыданий.

Соня делает шаг вперед, и он шепчет:

— Дай мне уснуть.

***

По полу ползет холодок — распахнулась входная дверь. Папа с трудом открывает глаза, пытаясь пошевелиться, но руки и ноги затекли намертво. Кухня залита ярким солнцем, будто за окном самое настоящее лето, люстра с прозрачными висюльками разбрасывает по стенам разноцветных зайчиков.

Кто-то шаркает ступнями по полу, и папа скашивает глаза, все еще не в состоянии шевельнуться, как бывает при сонном параличе. В дверном проеме застывает сосед Андрей: драные спортивки, такая же драная фуфайка, дурацкая шапка с козырьком. Отекшее лицо с мешками под глазами кажется стариковским, хотя Андрею нет и тридцати пяти. Папа равнодушно осознает, что сам выглядит не лучше.

— Ты че? — сипит Андрей, глядя изумленно.

— Ниче, — отвечает папа, совладав наконец с конечностями и принимая сидячее положение. — Спал просто.

Утирает со щеки вязкую слюну. Мозг скован каменной болью, шустрые мурашки пережевывают затекшие мышцы. Папа вращает запястьями, разгоняя кровь.

— Чего тебе? — спрашивает.

Андрей не ходит вокруг да около:

— Угостишь чем?

И косится на бутылку с настойкой в углу.

— Нет ничего, — говорит папа, передвигаясь по полу так, чтобы закрыть ее собой.

— Теть Лидина, что ли? Делись?

— Там на донышке, это только мне.

Андрей переминается с ноги на ногу и пялится, сосредоточенно раздумывая. Либо начнет клянчить, либо заберет силой, а папа дать отпор сейчас точно не сможет.

— Там, в зале, — мотает головой. — Пива две банки, рядом с тумбочкой под телеком. Вот их бери.

Андрей довольно шмыгает носом и скрывается. Слышно уверенную поступь по ковру, сиплое прокуренное дыхание, шорох фуфайки. Он почти уходит, но тут возвращается, чтобы сунуть голову в проем:

— Кстати, а с кем ты вчера в лес ходил?

Папа вскидывает глаза:

— В смысле?

— Ну, с девчонкой какой-то мелкой, я только со спины видел, на Соньку твою похожа издалека.

Дыхание сбивается, сердце сжимается в тугой комок. Папа недоверчиво разглядывает Андрея, будто ждет, что тот вот-вот захохочет, обратив все в шутку, но Андрей серьезен и выжидателен.

— Сонька это и была, — наконец хрипит папа.

Андрей хмуро вздыхает и открывает рот, чтобы что-то сказать, но только отмахивается. Голова в проеме исчезает, хлопает дверь, по полу прокатывается новая волна прохлады. Папа прячет лицо в ладони, недоверчиво переваривая услышанное.

***

Тусклое весеннее солнце клонится к горизонту, обретая оранжевый оттенок. Гранитные монолиты и ощетинившиеся пиками оградки отбрасывают тени на черную землю, голые березки корчатся над могилами, будто вчитываясь в эпитафии на памятниках. Пахнет влажной почвой и талым снегом, ветер налетает ледяными недружелюбными порывами.

Папа на дне ямы, прямо перед лицом клонится деревянный крест с Сониным именем. Кругом венки, ленты с золотистыми буквами и куча искусственных цветов — так много, что можно полностью завалить вырытую могилу, если придет в голову. Тяжело дыша, папа рассматривает кровавые мозоли на ладонях. Натрудившаяся лопата валяется у ног рядом с приоткрытым голубым гробиком.

Внутри только атласная обивка.

Соня была там, когда закрывали крышку. Была там, когда все бросали горсти земли и когда началось погребение. В тот день папа не отводил взгляд, ни разу не посмотрел ни на что другое. Даже если кто-то додумался бы устроить такой чудовищный розыгрыш, папа точно не проморгал бы момент, когда из гроба вытащили тело, будь оно живым или мертвым.

Он садится на крышку и кусает себя за руку. Боль осязаема и остра — это не затянувшийся ночной кошмар, а реальность, что нуждается в объяснениях. Туман в голове прикрывает ее, выставляет сном или выдумкой, но уже ясно, что все происходит взаправду. Больше не утешить себя горячкой и галлюцинациями.

— Папочка, ты весь измарался! — доносится сверху.

Он поднимает голову. Соня сидит на краю ямы, легкомысленно болтая босыми ногами. Ветер теребит распущенные волосы, пижама с лимонами совсем не защищает от холода, но Соне, судя по всему, вполне комфортно.

— Почему ты не здесь? — спрашивает папа, указывая на гроб.

Она кривится с наигранной плаксивостью:

— Там же тесно!

Звучит как издевательство, какая-то злая насмешка. Раньше Соня никогда не допускала такого тона в разговоре с родителями. Подавив вспышку гнева, папа качает головой. Нужно расставить все по местам, выстроить из хаоса что-то понятное и логичное.

— Ты умерла, — медленно говорит он. — Ты умерла, и мы тебя похоронили. Ты должна лежать здесь.

— Я не могла умереть, папочка, потому что никогда не была живой, — она улыбается. — Но ты ведь и сам знаешь.

Чудится, будто хрустнула ледяная корка где-то в голове, и в трещину просочились образы, мысли и воспоминания. Нечто запретное, запертое, спрятанное в дальней комнате от греха подальше.

— У тебя же не может быть детей, папочка. Твои головастики, — Соня шевелит указательным пальчиком, изображая червячка, — совсем медленные, почти дохлые. Такие не смогут добраться куда надо, чтобы появился ребеночек. Без вариантов. Вы же столько раз пытались.

Ее лицо теряет пластичность, делаясь похожим на маску. Фарфоровая кожа, неестественно белые зубки, расширенные зрачки.

— Вы молились, ставили свечки, ходили по храмам, кланялись батюшкам и иконам, — перечисляет Соня, все меньше напоминая человека. — Но если наверху решили, что у вас не будет потомка, то переубедить их не получится. И вы в конце концов это поняли.

Папа хлопает ртом. Перед глазами мельтешат равнодушные святые лики, высокие своды, кандила, черные рясы. Это было всегда, хранилось в голове как в шкатулке, но почему-то нашлось только сейчас. Всплыло, вспыхнуло, расцвело.

Соня продолжает:

— Тогда вы стали искать другие пути. Все эти знахарки, гадалки, зелья, карты, заговоры и заклинания. Ложись спать головой на рассвет, закопай во дворе вилку с тремя зубцами, не выплевывай косточки когда ешь яблоко. Состриженные кошачьи когти в перчатках, куриные перья под воротником, менструальная кровь в супе. Вы столько перепробовали, все без толку.

Голос у нее тоже меняется: просаживается, грубеет, теряет человечность. Ни детский, ни взрослый, ни мужской, ни женский. Глухой, как будто исходит из глубокого колодца.

— Вы потеряли надежду и просто кричали в пустоту, выпрашивали помощи хоть у кого-то. Были готовы принять подачку любого, кто услышит. Открылись, подставились. Тогда я и смог предложить сделку.

Новый порыв ветра сметает Сонины волосы как пух с одуванчика, остается только гладкая черепушка. По лицу разбегается сеточка трещин, сухой синий язык облизывает неподвижные губы. С упавшим сердцем папа глядит на то, что считал дочерью, и картина внутри раскрывается, проступает, окрашивается всеми красками.

— Я попросил твою душу, и ты сразу согласился. Разрешил мне вырасти в чреве твоей жены, дал сыграть роль любимой доченьки.

Почти беззвучно, одними губами, папа спрашивает:

— Почему я не помню?

— Одно из условий сделки. Ты просил, чтобы вы забыли о ней, хотел безмятежную семейную жизнь. Только счастье, никаких мыслей о расплате.

Соня наклоняется, мелкие частички кожи осыпаются со щек едкой пудрой. Под кожей черная тьма.

— И ты мог быть счастливым до самой своей смерти. Я был бы твоей дочерью, пока ты жив, я бы рос и радовал тебя до самого гроба, а потом забрал бы твою душу себе. Но ты все испортил, не уследил, допустил ту сраную аварию на глазах у всех. Даже тогда еще было не поздно, но ты решил портить все до конца. Вы могли просто отвезти меня домой, и я бы продолжил быть вашей живой доченькой, но ты покатил в больницу, чтобы все видели, ты устроил все это, вам нужны были похороны, чтобы все узнали, что ваша дочь мертва. Как мне теперь притворяться?

Она поднимается на ноги, и становится заметно, что под пижамой только тонкие палки вместо рук и ног. Живот впал, кожа посерела, пальцы иссохли и истончились, ногти отпадают хрупкими лепестками. Глаза безумно распахнуты, лицо сыплется и сыплется, обнажая кромешную бездну.

— Но сделка в силе, и я должен быть с тобой, пока ты жив. Хочешь этого, папочка? Будешь прятать меня ото всех и бояться, что увидят? Что ты им скажешь? Как объяснишь? Все испорчено, все испорчено, все испорчено!

То, что было Соней, по-детски топочет ножками, изображая злость. Папа глядит снизу вверх, парализованный ужасом. Все детали встали на места, ясность впилась скальпелем в самый мозг и застряла, не позволяя мыслям течь по привычным руслам.

— Ч-что… что теперь делать? — спрашивает папа.

— О, ты знаешь! Ты все уже понял, просто боишься! — с готовностью отзывается Соня.

— Что?

Жестом фокусника она вынимает из рукава знакомую бутылку с голубоватыми потеками на горлышке. Плещется густое месиво, отблескивают на стеклянных боках последние закатные лучи. Соня опускается на колени и протягивает бутылку папе:

— Так мы оба перестанем мучиться.

Небо выцветает — значит, солнце зашло. Яма заполняется промозглым могильным холодом, и папа чувствует, как коченеют пальцы. Бутылка висит над головой занесенным мечом, достаточно одного движения, чтобы все оборвалось.

— Ты можешь не пить, — говорит Соня. — Вернись домой, живи себе дальше. И я буду с тобой, пока не издохнешь по естественным причинам. Врачи напишут про сердечную недостаточность или какой-нибудь тромб. Ты можешь прожить еще долго, вот только я буду рядом каждую минуту. Что скажешь? Или мы просто освободимся друг от друга, вот и все.

Неподвижные губы размыкаются, точно рот деревянной марионетки, изо рта веет запахом мокрой собачьей шерсти. На лбу и щеках неровные провалы, внутри вихрится густая темнота. Глаза как у дохлой рыбы — выпученные, засохшие и бесцветные. Только пижама с лимонами силится сохранить образ прежней Сони, напомнить, как хорошо было раньше.

Папа тяжело сглатывает. Вернуться домой — значит, созерцать пустоту, оставшуюся после ухода мамы. Значит, симулировать жизнь, пытаться воссоздать все таким, каким оно было до злосчастной аварии. И жить бок о бок с существом, что прикидывалось дорогой дочерью и прилежно впитывало искреннюю родительскую любовь. Раньше все было обманом, но в неведении обман казался счастьем, а теперь неведения не осталось.

Теперь не осталось вообще ничего.

Затаив дыхание как перед нырком, папа резко выхватывает бутылку и прикладывается. Горькая гадость обжигает горло, на глазах выступают слезы. Всего три глотка, и он отбрасывает пустую бутылку, зажмуриваясь, позволяя отраве проникнуть как можно глубже.

— Я старался, — бесполый Сонин голос доносится как через бетонную толщу. — Надеюсь, все эти годы ты был доволен.

Внутри образовывается пустота, словно прямо в груди закрутился водоворот, и теперь весь папа с хлюпаньем всасывается туда без возможности выплыть. Ледяной холод пропитывает до самых костей, дыхание сбивается, мышцы каменеют и обездвиживаются.

Из последних сил открыв глаза, он видит, как прямо перед лицом распахивается голодная безграничная пасть.

Автор: Игорь Шанин

Показать полностью
552

То, что от нас осталось

Никто не знает, откуда взялась Маша Бадеева.

Кто-то говорил, ее родители переехали из деревни неподалеку и поселились в частном секторе на окраине. Другие рассказывали, что Машу выгнали из предыдущей школы за серьезный проступок, из-за чего им всей семьей пришлось менять место жительства. Находились еще те, кто верил, будто Маша вовсе сбежала из дома и добралась до нашего города на попутках, чтобы начать новую жизнь, именно поэтому ее родителей никто никогда не видел. Слухов плодилась масса, противоречивых и маловероятных, и многие часто спорили, доказывая друг другу свои бредовые домыслы.

Но в одном все сходились единогласно — Маша была странной.

За соседним столиком хохочут, и я невольно оборачиваюсь, чтобы бросить подозрительный взгляд. Две студентки склонились над телефоном, зажимая ладошками смеющиеся рты. Из динамиков доносится приставучая мелодия, дисплей переливается кислотными красками. Значит, смеются не надо мной. Да и с чего бы.

Отворачиваюсь от студенток и сжимаю в руках кружку с остывающим кофе. В черной жиже плещется мое смутное отражение — сальные щеки, глубокие залысины, второй подбородок, напоминающий дряблый индюшачий зоб. Ничего не осталось от того тощего верткого мальчишки, каким я был в двенадцать, когда впервые повстречался с Машей Бадеевой.

Задерживаю дыхание, словно притаился, прячась от хищника. Воспоминания налились цветом и объемом, хотя нельзя сказать, что за прошедшие двадцать лет они подстерлись. Маша не из тех, кто легко забывается, и до сих пор я могу выудить из памяти даже малейшие детали.

Она всегда отмалчивалась на вопросы о родителях, но по одежде сразу становилось ясно: слухи, что Маша из бедной семьи — правдивы. Рукава потасканных выцветших футболок расходились нитками, обе пары джинсов протерлись на внутренней стороне бедер от постоянной беготни. Подошвы кроссовок держались на грубой капроновой нитке и напоминали уродливые шрамы монстра Франкенштейна из мультиков — Маша явно пришивала сама, неумело орудуя большой швейной иглой.

Конечно, она старалась маскироваться. Для заплаток вместо клочков ткани использовались вышивки с цветочками и покемонами, фенечки из разномастного бисера прикрывали протертые рукава. Везде, где нужно спрятать несовершенства — значки, браслетики, пестрые самодельные украшения.

Надо ли говорить, что это не помогало.

Нас можно было назвать ягодами с одного поля — наверное, потому и сдружились. Почти все ребята из моего и ближайших дворов росли в благополучных семьях, и мои родители-алкоголики на их фоне выглядели отталкивающе. Я ходил в обносках, часто грязный и голодный, как привокзальный попрошайка, из-за чего другие дети меня сторонились. На характере подобное не могло сказаться благотворно, так что ко всему прочему меня считали агрессивным и опасным. Набор “Останься без друзей” я собрал полностью.

Но из любого правила есть исключение, и в моем случае им стала Яна Попова, дочка учительницы биологии. Одна нога у нее была сильно короче другой, и при ходьбе Яна тяжело хромала, хрипло при этом дыша, как курящая старуха. Полноватая и прыщавая, Попова тоже не пользовалась большой популярностью, поэтому с раннего детства тянулась ко мне, инстинктивно признавая как своего. Все знали, что она в меня влюблена, и подсознательно я знал тоже, но никогда не принимал правды. Принять правду означало смириться с необходимостью что-то с ней делать, а для этого я так и не наскреб в себе смелости. Нужна была хоть какая-то компания, и я не отшивал Яну, предпочитая ее общество беспросветному одиночеству.

Студентки снова заливаются хохотом. Оторвав глаза от чашки, я улавливаю за окном неясные серые силуэты, и тут же отвожу взгляд, привычно напоминая себе, что на них нельзя смотреть. С каждым днем это все сложнее, потому что Серых становится больше и больше.

Все началось на прошлой неделе, когда я проснулся среди ночи от звякнувшей смс с незнакомого номера: “Привет, это Маша Б. Нам скоро пора”. И в ту же минуту под кроватью зацарапали, из приоткрытого шкафа блеснули любопытные глаза, проползла по потолку смутная тень. Час за часом они делаются все наглее и открытее, чувствуя наше с Машей воссоединение. Пока электрички, самолеты, поезда, автобусы и такси приближают ее ко мне, Серые люди множатся вокруг, как микробы под микроскопом, и скоро придется ходить зажмурившись, лишь бы не встретиться с ними лицом к лицу.

Свежий молодой июнь зеленился на кончиках веток сочными листьями, ветерок пах выхлопными газами и предвкушением долгого лета, а небо налилось синевой того лазурного оттенка, какого не бывает в другое время года. Сложно не скучать по тем ощущениям, когда осознаешь, что ты совсем ребенок, и впереди целая бесконечная жизнь, наполненная до краев. Только потеряв это, можно считаться взрослым.

Мы с Яной развалились на скамейке заброшенного парка, и я даже разрешил ей устроиться головой у себя на коленях, отчего она млела как сытая кошка. По нашим расчетам вокруг не было ни души, поэтому оба вздрогнули, когда из-за деревьев показалась Маша Бадеева. Напевая что-то под нос, она копошилась на ходу в кармане, то и дело выбрасывая какие-то стеклышки, а потом подняла голову и чуть не подпрыгнула, заметив нас — тоже думала, что в парке никого.

Так и случилось знакомство.

У нас в городке к новоприбывшим обычно относились настороженно, предпочитая узнать человека как следует, прежде чем подпускать ближе — это касалось и взрослых, и детей. Не город, а дикое племя, что охраняет свой остров от чужаков. Но в нашем с Машей случае такой период если и существовал, то пролетел в считанные часы.

Прежде мне не доводилось встречать того, с кем настолько совпадали общие интересы, с кем так легко улетучивались ощущения неловкости, смущения, страха оказаться непонятым. Любой наш разговор не имел начала и конца, напоминая чистый горный ручей, что ровно журчит, нисколько не надоедая. Отвыкший от нормального общения, я упивался теми встречами, мечтая проводить вместе сутки напролет.

Маша чувствовала то же. Как-то, зацепившись ногами за ветку дерева и повиснув вниз головой, она сказала:

— Не верю, что когда-то мы были не знакомы.

Успевшая до встречи со мной пообщаться с другими ребятами, Маша обожглась о всеобщее непонимание и быстро потеряла к ним интерес, а потому мы гуляли втроем, пока Яна не отшелушилась, не отпала, как приставшая к подошве соломинка. Ей, хромой и одышливой, не хватало сил поспевать за нами по лесам и заброшкам, а мы, вечно жаждущие нового, не считали нужным оглядываться и ждать.

Конечно, первое время Яна пыталась втемяшить мне, что старый друг лучше новых двух, что Бадеева может уехать так же неожиданно, как приехала, что она вообще не такая уж и классная. Что я поступаю просто-напросто по-свински. Увещевания не принесли результата, и вскоре обиженная Яна пропала с радаров. Стыдно вспоминать, насколько нам от этого стало легче.

Каждый раз, когда дзынькает колокольчик над входной дверью кафе, я вздрагиваю, зорко изучая вошедшего посетителя. Последние двадцать лет мы с Машей никак не поддерживали связь, не подписывались друг на друга в соцсетях, не обменивались поздравлениями по праздникам. Совершенно не представляю, как она теперь выглядит, и потому въедливо рассматриваю каждую девушку, сверяясь с воспоминаниями на предмет знакомых деталей.

То и дело вместо посетителей внутрь проскальзывают Серые люди, и тогда приходится переводить взгляд на светильники или доску с блюдом дня. Другие не замечают ничего необычного: рыжая официантка с вежливой улыбкой чиркает карандашом в блокноте, принимая заказ у пары за столиком в углу, бармен сыплет корицу в стакан с кофе, отовсюду доносятся непринужденные разговоры и смех. Серых можем видеть только мы, ступавшие на заповедную поляну в чаще их леса, другим ничего не угрожает.

Маша любила тот лес. Он начинался за заброшенным детским садом на городской окраине и простирался на расстояния, какие мы, неискушенные путешествиями подростки, не могли вообразить. Взрослые запрещали ходить туда — на протяжении многих поколений в лесу то и дело пропадали люди, что порождало самые разнообразные россказни. Одни сочиняли про семью людоедов, что жила в глуши, другие про неведомых науке хищников, третьи про секретные правительственные объекты, где беспощадно устраняют любого случайного свидетеля.

Разумеется, лес был излазан вдоль и поперек насколько это возможно для детей, которым надо успеть домой к ужину. И, несмотря на то, что никто никогда не находил там ничего интересного, сказки про призраков, инопланетян и мутантов только приумножались. Нет ничего веселее, чем напугать случайного слушателя историей, как повстречал волка размером с корову и еле унес ноги.

Услышав от меня про лес, Маша тут же потребовала отвести и показать. С тех пор мы часто гуляли по тропинкам, донимали вопросами кукушек, дышали запахами хвои и мха, прислушивались к звукам, тщась разобрать что-нибудь особенное. Я распинывал прелую листву и бил палкой крапиву, а Маша собирала в карманы шишки и необычные веточки, чтобы потом рассеянно выронить где-нибудь в городском парке. В лесу мы проводили времени больше, чем где-либо, а скоро по рассказам Маши стало понятно, что она приходит сюда еще и ночами. Тогда впервые в жизни я ощутил ревность. Обида, что Маша Бадеева посвящает свободное время лесу, а не мне, напоминала выросший в груди ледяной осколок.

— Так тебя же не отпустят, — рассмеялась она, выслушав мой огорченный бубнеж. — А по ночам в лесу самое волшебство, не пропускать же мне из-за того, что ты не можешь!

— Как это не могу? — возмутился я. — Родокам вообще пофиг, мы с Янкой позапрошлой весной ночью на чердак ее дома забирались!

С этого все и началось.

Телефон вибрирует, высвечивая сообщение с нового незнакомого номера: “Буду с минуты на минуту. Ты на месте уже?”. Набираю одной рукой лаконичное “Да”, другой поднося ко рту чашку. Нутро скручивается и переворачивается, отзываясь на поднявшуюся волну трепета. Мысль, что вот-вот я снова встречусь с Машей, обжигает и холодит одновременно. До сего момента происходящее не казалось реальным, а тут вдруг ударилось в голову, как птица в закрытое окно.

Мы дожидались темноты и забирались в самую чащу. Маша освещала путь большим тяжелым фонариком, держа его перед собой двумя руками как меч. Ночной лес сжимался вокруг таинственным мраком, наполненным щелчками, шорохами и поскрипываниями. Даже пахло иначе, чем днем — чудилось, будто смола и грибы обретали какую-то особенную терпкость, перерождаясь в нечто совсем иное. Раньше я часто воображал, каково оказаться в лесу ночью, и неизменно осознавал, что это должно быть страшно, но тогда, ступая в самую пасть дикой темноты, я до макушки наполнялся радостным восторгом.

В глубине леса, там, куда мало кто забирался, разворачивалась небольшая поляна. Рассыпанные голубыми брызгами васильки, густые заросли малины и шиповника, тяжелые еловые лапы над головой. Маша разводила посередине костер и танцевала, напевая дурацкие модные хиты, а я усаживался на землю, прислонившись спиной к дереву, и молча наблюдал. Танцы получались неумелыми и рваными, но при этом завораживали. Тонкими ломаными змейками взвивались кверху руки, перестукивались бусинами многочисленные браслеты, развевались по сторонам длинные русые волосы, в свете пламени казавшиеся красными. Искры костра отражались в Машиных глазах и таяли, как упавшая в горячий чай молочная капля.

Устав, она подкрадывалась ко мне и мягко гладила шею теплыми пальцами, так, что я щурился от удовольствия и едва не мурчал.

— Я звезда, и ты будешь идти за мной, чтобы не заблудиться, — приговаривала. — Я сладость, и ты можешь мной наслаждаться. Я вода, но не бойся — ты мной не захлебнешься.

Маша любила нести разную чушь, связывая из слов красивое бессмысленное полотно, и это одна из причин, делавших ее странной в глазах других. Я мысленно благодарил такую особенность, потому что если бы Машу Бадееву не считали странной, она смогла бы найти новых друзей, и тогда мне доставалось бы меньше драгоценного времени с ней.

В одну из июльских ночей, слушая текучие Машины речи, я бездумно пялился в костер и вдруг различил краем глаза едва уловимое движение среди деревьев неподалеку, на самой границе света. Слишком быстрое, чтобы успеть рассмотреть, и слишком явное, чтобы списать на игру теней.

— Что такое? — удивилась Маша, когда я резко наклонился вперед, щурясь в темноту.

— Там кто-то есть.

Она даже не оглянулась, чтобы убедиться, а только пристальнее всмотрелась в мое лицо, словно боясь уловить реакцию на происходящее. В следующую минуту движение за деревьями повторилось — я различил тонкую руку, плавный изгиб плеч, лысую голову. Кто-то мелькнул на мгновение, попав в свет костра, и тут же скрылся в лесном мраке.

Тогда-то я и испугался впервые. Мозг похолодел от осознания, что мы всего лишь два беззащитных подростка вдали от взрослых, и кто-то следит из кустов с неясными целями. Сколько ни кричи — на помощь не придут. Раньше надо было думать, насколько плоха идея гулять по лесу ночью.

— Их там много! — выкрикнул я, заметив похожие движения сразу в нескольких местах.

Попытался вскочить на ноги, чтобы бежать прочь и тащить за собой Машу, но она удержала меня на месте. Мягко сжала мое лицо в ладонях, успокаивающе улыбаясь.

— Не смотри туда, — сказала. — Это Серые люди, они ничего не сделают. Но если будешь на них смотреть, они смогут обмануть.

Я не понимал, правда это или всего лишь очередной красивый бред, и все порывался подняться на ноги, но Маша терпеливо усаживала обратно.

— Мы пришли в обитель Серых людей ночью, поэтому теперь можем их видеть, — объясняла спокойно. — Мы бывали здесь днем и ничего не случилось, понимаешь? А сейчас все точно так же, только теперь мы их видим.

Вертя головой, я силился всмотреться в неясные человеческие силуэты — десятки, куда ни глянь, — но Маша настойчиво поворачивала мое лицо к себе, повторяя:

— Не смотри на них. Самое главное — не смотреть.

Успокоиться все же не вышло, и она повела меня домой, рассказывая по пути что-то отвлеченное и незначительное, а я смотрел только под ноги и вздрагивал от каждого шороха, готовый к нападению в любой момент.

Следующие недели Маша ходила в лес одна, и от ревности во мне не осталось ничего. Страх, а точнее инстинкты самосохранения оказались сильнее, так что к любым подозрительным местам я и на пушечный выстрел не рисковал приблизиться. Гладкие гибкие силуэты Серых людей преследовали меня во снах, а наяву все стало казаться недобрым и угрожающим: темные дверные проемы, незнакомцы за окном, тени на стенах домов. Вторжение чего-то настолько необъяснимого травмировало меня сильнее, чем можно было тогда представить. Мировоззрение перестраивалось, одни детали в мозгу заменялись другими, внутри прорастало что-то новое.

Днем мы продолжали проводить время вместе, и порой даже удавалось убедить себя, что ничего не произошло. Маша взбиралась на деревья в парке и кричала по-птичьи, Маша бегала за мной по крыше старого общежития, где постоянно забывали закрыть вход на чердак, Маша показывала малопонятные фокусы с разноцветными нитками — в общем, вела себя как обычно, и это расслабляло.

Но в начале августа, когда случившееся и впрямь стало забываться, она многозначительно обронила:

— У них есть Хозяин.

И неподвижно уставилась на меня, дожидаясь ответа. Вечер растянул по небу алое полотно заката, мы развалились под ним на газоне спортивной площадки за школой и рассматривали облака, выискивая знакомые формы. Я даже не сразу понял, что тема разговора сменилась.

— Какой хозяин? — спросил. — У кого?

— У Серых людей. Они все подчиняются Хозяину.

Все как будто разом потемнело, жаркий летний воздух сделался прохладным и густым, вдоль позвоночника пробежали мурашки.

— Ну и что, — ответил я, изо всех сил стараясь казаться равнодушным. — Нам-то какое дело?

— А такое, что он может исполнить любое желание.

Звучало настолько бредово, что я невольно округлил глаза, косясь на Машу. Как же такое способно сосуществовать — странные зловещие Серые люди и исполнение любого желания?

— Не за просто так, конечно, — добавила она, разгадав мои мысли по выражению лица. — Ему надо дать кое-что взамен.

— Что?

— Жертву.

— Кошку, что ли? Или голубя какого?

— Нет, настоящую жертву.

Желудок свело от нехороших предчувствий. Я промолчал, смутно надеясь, что, не получив ответа, Маша потеряет к разговору интерес, но она поднялась и нависла надо мной. Волосы закрыли небо и щекотали мне лоб, а глаза, казалось, просвечивали насквозь, сжигая внутри что-то важное.

— Подумай сам, — прошептала. — Мы сможем загадать что угодно. Хочешь, например, велик новый? Или вообще мотоцикл? Или шмотки крутые? Компьютер?

Я резонно возразил:

— Такого как-то маловато за… настоящую жертву.

Маша фыркнула:

— Так можно не ограничивать себя. Хозяин Серых людей исполнит вообще любое желание. Можешь загадать себе гениальный ум, хочешь? Умнее всех будешь. Или красоту. Или богатства, чтоб купить абсолютно все. Представляешь?

Здесь она надавила на больное. Больше всего на свете я устал завидовать другим, тем, кто ни в чем не нуждался. Кому родители покупали что угодно, кому не стыдно из-за старой одежды выйти на улицу. Кто выглядел как нормальный человек, а не как бродяжка. Мысль, что можно в один рывок выбраться из грязного существования, расшатывала внутренние засовы, отодвигала ограничения.

Я осторожно спросил:

— А что такое настоящая жертва?

— Человеческая, — ответила Маша. — Мы приведем кого-нибудь к Хозяину, а он исполнит наше желание.

— И что станет с этим человеком?

— Умрет. Но не волнуйся, тело никто не найдет, нам ничего за это не будет.

Она поднялась на ноги и потянулась, подставляя лицо последним закатным лучам. В тот момент я отчетливо разглядел, что она только пытается выглядеть беззаботной, а на самом деле скована по рукам и ногам каким-то неясным волнением.

После долгого напряженного молчания, взвесив все “за” и “против”, я наконец смог убедить себя не сходить с ума:

— Не буду. Не хочу, чтобы кто-то умирал из-за моих хотелок.

Маша повернулась ко мне, по лицу скользнула тень разочарования.

— У нас все равно нет выбора, — сказала. — Мы были на поляне Серых людей ночью, они теперь до конца жизни от нас не отцепятся. Будут изводить, пока не порадуем Хозяина.

— Откуда знаешь? — прищурился я.

— Они сами рассказали.

— Ты же сказала, они могут обмануть, а если…

— Могут обмануть, если смотреть на них. А я не смотрела, только слушала. Так они врать не умеют.

С того дня все изменилось, разошлось по швам, обнажив неведомую прежде изнанку. Если раньше Серые люди мне только мерещились, то теперь вышли из небытия, заполонив собой пространство. Я различал движения рук на полках шкафа, когда доставал футболку, ощущал на затылке чужие взгляды, оставаясь в комнате один. Они шуршали, скрипели, перестукивались, а я убеждал себя, что выдержу, не поддамся непонятному Хозяину. Что рано или поздно им надоест, тогда все вернется в прежнее русло.

Но дни ворочались друг через друга, и становилось только тяжелее. По ночам, слушая доносящиеся из темноты потрескивания, я накрывался с головой одеялом, но это не помогало — они умудрялись оказаться под одеялом вместе со мной, и едва уловимые прикосновения прохладных пальцев угадывались на спине, на плечах, на стопах. Серые люди то метались из угла в угол, то замирали в изголовье кровати, терпеливо дожидаясь, когда я открою глаза и посмотрю на них, позволяя себя обмануть.

Приходилось постоянно быть начеку, контролировать каждый поворот головы, чтобы успеть вовремя отвернуться или прикрыть веки. Я улавливал Серых людей краем глаза, и имел самое отдаленное представление о том, как они выглядят — голые, безволосые, с серой кожей, цветом напоминающей высохшую рыбью чешую. Никто другой их не замечал. Попытавшись как-то невзначай спросить у пьяного отца, я получил в ответ хохот и целую обойму анекдотов про белую горячку.

После нескольких бессонных ночей и постоянных вздрагиваний от любого звука я в полной мере понял странное Машино напряжение. Она угодила в эту ловушку первой, а потом заманила меня — либо чтобы не страдать одной, либо надеясь, что вдвоем мы как-нибудь справимся. В любом случае, обидеться не получалось. Спрятавшись на чердаке или в дальнем уголке парка, мы подолгу сидели друг напротив друга, обняв колени и неизбежно сознавая, что не выстоим перед натиском. Хочется того или нет, а придется сдаться.

Колокольчик над дверью снова звякает, в этот раз как-то по-особенному — то ли торжественно, то ли драматично, и я вскидываю голову, уже не сомневаясь, что точно увижу Машу Бадееву.

Так и есть.

Со свистом выдыхаю, словно горло долго перекрывала пробка от шампанского, и теперь вот выскочила. До сего момента во мне теплилась нелепая надежда, что Маша останется прежней, что в кафе юркнет девчонка с длинными распущенными волосами, сплошь увешанная значками и фенечками, а я приму это как данность, даже не подумав задавать вопросы.

Реальность куда прозаичнее. Сильно располневшая, коротко стриженная и выкрашенная в пепельный блонд Маша одета в строгий женский костюм цвета капучино. Освободив лицо от больших солнцезащитных очков, она быстро находит меня взглядом и через несколько секунд устраивается напротив. Яркий макияж, призванный сгладить обрюзглость лица, на деле только подчеркивает недостатки, под глазами висят тяжелые мешки, увесистые золотые серьги накидывают еще с десяток лет, и я невольно удивляюсь, как умудрился сразу узнать в этой чужачке свою первую подростковую влюбленность.

Маша лучезарно улыбается, хвастаясь дорогими винирами:

— Выглядишь ужасно.

— И ты.

Предвкушение сменяется разочарованием резко, будто сквозняк выдул из комнаты запах сладкого. Мы долго рассматриваем друг друга, силясь разглядеть знакомые черты под маскировкой, а потом она как ни в чем не бывало продолжает:

— Как тебе родной город? Поменялся, правда?

Поворачиваюсь к окну, но тут же отвожу взгляд — Серые люди налипли с той стороны и наблюдают, приложив ладони к стеклу, как любопытные дети. Заметив мою реакцию, Маша отмахивается:

— Да теперь можешь смотреть. Все равно терять нечего.

Пока перевариваю услышанное, она пододвигает к себе меню и листает, рассматривая без интереса.

— Чем вообще занимаешься? — спрашивает также без интереса. — Чем живешь?

— Сеть ресторанов, — отвечаю сухо. — А ты?

— Да то одно, то другое.

Август подходил к концу, когда мы решились. Яна с готовностью согласилась пойти ночью в лес — успевшая настрадаться к тому времени от одиночества, она помчалась бы по первому моему зову хоть на край света.

Возможно, это разыгралось воображение или сказывались бессонные ночи, но лес стал будто темнее и неживее. Не хлопали крыльями птицы, не шуршали в кронах белки, только шелестела на ветру листва да похрустывали ветки под ногами. Широкий луч фонаря выхватывал готовые облетать кусты и грязный настил — больше ничего здесь не казалось волшебным. Мы с Машей шагали молча, а Яна, хоть и запыхалась до влажного хрипа, не уставала неинтересно рассказывать какие-то истории.

На поляне Маша привычно развела костер, и тут же стало заметно бесконечное шевеление в темноте за деревьями. К тому моменту сил на страх уже не осталось, так что я просто молча ждал, когда все закончится. Яна сыпала в огонь сухую хвою и не умолкала ни на секунду, утирая рукавом взмокший лоб. Ей и в голову не пришло хотя бы раз спросить, для чего это все.

На тот момент я еще не знал, насколько все изменится после, но уже чувствовал, что прямо там, у чахлого костерка посреди неизбывной тьмы, пролегла черта, за которой больше ничего не будет как прежде. От этого все внутри омертвело, мешая испытывать хоть что-нибудь, будь то тревога, напряжение или жалость к Яне.

Несколько долгих минут мы так и смотрели на костер, а потом, словно устав от затянувшегося ожидания, Маша подняла голову и выкрикнула в ночное небо:

— Мы готовы!

Весь лес разом вздрогнул, будто мы стояли на макушке спящего великана, и он вдруг проснулся. Оглушительно затрещали деревья, посыпались листья, взвизгнул вдалеке какой-то зверек. Серые люди суетились в потемках, размахивая руками, пламя взметнулось вверх длинными покрасневшими щупальцами, как если бы кто-то плеснул в костер бензином. Мы одновременно отшатнулись, боясь обжечься. Яна завыла истошным ором и рухнула на зад, глядя широко распахнутыми глазами.

— Он здесь! — выдохнула Маша, поспешно стряхивая с ноги кроссовку.

Земля раз за разом сотрясалась, словно к нам шагал кто-то огромный. Поднялся не по-летнему холодный ветер, воздух наполнился запахами сырой почвы и подвальной гнили. Странно, но в тот момент больше всего я боялся посмотреть на Серых людей. Щурясь, я разбрасывал по сторонам короткие взгляды, не задерживаясь ни на чем, но при этом стараясь увидеть все. Костер сыпал крупными жаркими искрами, перекатывался рядом выключенный фонарик.

В какой-то момент — через несколько секунд или минут — все резко затихло. Поникли истерзанные деревья, замерли мельтешащие по темноте Серые. Огонь опал, еле тлея над угольками, и вокруг сгустился полумрак. Слышалось частое Машино дыхание и скулеж успевшей охрипнуть Яны. А потом откуда-то сверху раздался долгий отчетливый вздох, и я, с трудом проглотив ком в горле, задрал голову.

Над деревьями угадывались очертания огромного лица, склонившегося к поляне, словно кто-то невероятно гигантский опустился на колени, чтобы получше разглядеть жуков в траве. Черты скрывала темнота, только в неподвижных остекленевших глазах отсвечивали живые пламенные блики.

Маша вытолкнула меня из оцепенения:

— Скорее! На!

Я рассмотрел, что она протягивает выдернутый из кроссовки шнурок, и заторможенно принял. Происходящее распалось на темные кадры, сменяющие друг друга с задержкой: вот Маша подпрыгивает к Яне и хватает за руки, не давая тронуться с места, вот я захожу Яне за спину и накидываю шнурок на шею, вот упираюсь ей коленом меж лопаток и тяну. Внутри сплошной лед, ни единого шевеления.

— Все есть только игра суеты, отражение от того, на что падает свет, — заговорила Маша, несвоевременно поймав приступ странной болтливости. — Мы вырастаем из ничего, чтобы стать чем-то, а потом снова обращаемся в ничто, из которого вырастет что-то другое. Время пришло, понимаешь? Пора дать вырасти новому, так будет правильно.

Когда Яна перестала брыкаться, я отпустил шнурок и, согнувшись пополам, выблевал на траву остатки ужина. Лед растаял, обнажив вонючее гнилое мясо, каким стали все мои сжавшиеся внутренности. В глазах меркло, колени дрожали, спина сплошь покрылась холодным потом. Сердце раздулось, не давая ни вдохнуть, ни выдохнуть, по вискам стучали раскаленные молотки.

— Смотри! — показала пальцем Маша.

В тусклом свечении дотлевающего костра я разглядел, как земля под Яной размякла, раззявилась липкой грязной пастью, чтобы одним глотком втянуть обездвиженное тело. Всего несколько секунд — и все снова стало ровным, поросшим травой и сорняками, будто и не было с нами никакой Яны Поповой, будто ее вообще никогда не существовало.

Маша подскочила ко мне и обняла за плечи:

— Он принял ее, принял!

И, не дав додумать мысль, что Хозяин жертву мог не принять, продолжила:

— Пора загадывать, скорее! Что загадаем?

— Б-богатство, — выдавил я, сглотнув новый приступ тошноты. — Хочу быть богатым.

К тому моменту стало уже все равно, хотелось только поскорее прекратить кошмар, вернуться домой и погрузиться в прежнюю жизнь, какой она была до начала этого лета.

— Тоже это загадаю, — кивнула Маша. — А на сколько?

Я вскинул на нее непонимающие глаза:

— Что на сколько?

— Ну, на сколько времени? На год, на пять лет, на десять?

Растерянный новым ограничением, я долго жевал губы. Трудно сказать, согласился бы я на все это, если бы знал, что у желания будет срок годности. Хотелось оторвать кусок покрупнее, и я выдал самое большое, что пришло в голову:

— На двад… на двадцать можно?

Тогда казалось, что это целая вечность, неисчерпаемый запас. Мне было всего двенадцать, и осознать ошибку предстояло нескоро.

Маша кивнула и крикнула наверх:

— Богатство на двадцать лет!

Оттуда снова послышался вздох. Зажмурившись, я давился тошнотой, пока все вокруг шелестело и содрогалось. Доносился топот бегающих ног, вздрагивала равнодушная лесная твердь. Налетел последний порыв затхлого ветра, и наступила звенящая тишина.

— Всё, — сказала Маша.

Я открыл глаза. От костра остались только алые угли, но тьма больше не источала опасности. Серые люди отступили, Хозяин тоже ушел, и небо моргало колкими звездами, и весь лес стал обычным, как тогда, когда я еще не знал об этой поляне.

— Получилось! — засмеялась Маша.

Она прижалась ко мне, и случился долгожданный первый поцелуй, вот только мне уже совсем не хотелось.

Тело и правда не обнаружили, хотя волонтеры и поисковые группы прочесали весь город и весь лес. Никто не знал, с кем Яна сбежала той ночью, так что нас не подозревали. Все в очередной раз укрепились в суеверном недоверии к лесу, и жизнь потекла своим чередом, выровнявшись и разгладившись на удивление скоро.

К столику подходит официантка, но Маша отгоняет ее вежливым жестом. Наклоняется и шепчет, заговорщицки щурясь:

— Они нашли.

— Что нашли? — удивляюсь.

— То, что от нее осталось.

Сжимаю губы. Не “Яну”, не “труп”, не даже “кости”. Просто “то, что от нее осталось”, будто не человек, а горка сора в углу. Непонятная обида растекается по горлу горькой микстурой, и я обреченно осознаю, что не имею права испытывать такие эмоции.

— Началось расследование, — добавляет Маша. — Скоро они узнают, что ты причастен.

Поправляю:

— Что мы причастны.

И Маша застенчиво опускает глаза.

Наши желания исполнились. Не сразу и не так очевидно, как я ожидал, но исполнились. Мама купила лотерейный билет на сдачу с бутылки портвейна и следующим вечером прыгала по комнате, радостно вереща. Кто-то из соседей шипел, что вся баснословная сумма пропьется за полгода, но сложилось иначе: мама забрала меня и сбежала в другой город, а там началась новая жизнь. У меня — приличная одежда, дорогой лицей, большая комната с закрывающейся дверью, у мамы — долгое избавление от зависимости и постоянные звонки от отца.

Машу последний раз я видел за неделю до отъезда, она подкатила на новеньком велосипеде и предлагала порулить. Прощальный разговор вышел скомканным, безэмоциональным. Мне хотелось поскорее забыть о случившемся, а ее голову занимали уже какие-то совершенно посторонние вещи.

(окончание в комментариях)

Показать полностью
589

Ходила Алёнушка по лесочку

Если тебе не исполнилось восемнадцать, и ты младшая дочь в семье, то самая желанная участь — пасть кровавой жертвой Вечному Лиху.

Можно еще мечтать о пышной свадьбе на всю деревню, чтобы жених красивый и платье из лебяжьего пуха с драгоценным бисером, но это на втором месте. Это если не посчастливится вытянуть Жребий в Красный вечер.

Алена ступает по узкой тропке меж вековых сосен и стройных березок. Часто оглядывается — не увязался ли кто. Сама она десять лет назад, семилетняя, пряталась в кустах вместе со сводными сестрами и преследовала Милу — тогдашнюю избранницу Жребия. Мила плыла по лесу как облако и не переставала улыбаться даже если под босые ноги попадались сухие шишки.

— Здесь направо, — указывает Стежевит, когда тропинка разветвляется.

Алена прижимает его к груди левой рукой — деревянный идол, похожий на огромный указательный палец с вырезанным вместо ногтя младенческим личиком: щурятся хитрые глазки, скалятся острые зубки, блестят пухлые щечки. Стежевит подсказывает дорогу к Алтарю. Отполированный прикосновениями десятков предыдущих Жертв, он настолько гладок и скользок, что то и дело норовит выскочить из влажной от волнения ладони, поэтому приходится сжимать крепче. Потеряешь Стежевита — пиши пропало.

В просветах густой листвы проступает алое небо. Багровый свет прошивает лесной полумрак плотными лучами, похожими на атласные ленты. Алена видела множество красивых закатов, но такой бывает только в Красный вечер — когда солнце тает на горизонте, расползаясь от края до края пеленой цвета свернувшейся крови.

В Красный вечер месяц и звезды не поднимаются, потому что тоже с трепетом наблюдают. В Красный вечер все лесные хищники — и волки, и медведи — прячутся, чтобы ненароком не навредить Жертве. После Красного вечера не наступает ночь, а сразу рассветает утро — и это значит, Лихо заснул еще на десяток лет.

— Здесь налево.

Лицо Стежевита неподвижно, а писклявый голосок раздается у Алены в голове, как будто прямо в мозг угодил комар и мечется теперь, не находя выхода.

Русые Аленины волосы заплетены в две косы и сверкают разноцветными бусинами, а голову венчают отборные ромашки — в каждом цветке нечетное количество лепестков. Белое платье расшито красными нитями, узоры складываются в круги и спирали, при всем желании среди них не отыщешь ни одного острого угла. Сухие хвойные иголки колют нежную кожу свободных от обуви ступней, но Алена не позволяет себе морщиться. На все есть причины. Правила должны быть соблюдены, чтобы Лихо принял Жертву.

Еще раз оглядывается — лес безмолвен, не слышно шелеста хвои под осторожными шагами, не видно шныряющих по кустам любопытных лиц. Сегодня никто не последовал за вытянувшей Жребий, никто не рискнул увидеть таинство великого жертвоприношения своими глазами. Еще бы — в прошлый раз взрослые впали в бешенство, узнав, что Алена с сестрами ходили за Милой. Лихо, мол, мог не обрадоваться ненужным свидетелям и отказаться от Жертвы, тогда бы всем пришел конец. Наверное, сейчас каждый ребенок в деревне под зорким наблюдением либо вовсе заперт на замок.

Красный вечер — не время для шалостей.

Наклонившись, Алена срывает несколько спелых ягод земляники и закидывает в рот, оставляя меж пальцев только одну, чтобы растереть по губам, как любила делать в детстве. Пряный сладковатый аромат напоминает о мачехиных пирогах, о сухарях на печке, о пуховой перине в спальне, куда больше не вернуться. О скучающих на опушке козах, отцветших яблонях и окошках с разноцветными ставнями. Странно, но воспоминания успели запылиться и осесть, будто Алена покинула деревню не несколько часов назад, а в прошлом году.

Все собрались, чтобы проводить, попрощаться и напутствовать. Обиженная Злата пробубнила что-то сквозь зубы — сводная сестренка на месяц старше и не смогла попытать счастья в Жребии только потому, что в семью когда-то приняли Алену. Подруги тоже бросали завистливые взгляды. Оно и понятно — каждая младшая дочь с пеленок мечтает, чтобы именно ее выбрали в Красный вечер, чтобы именно она подарила всем еще десять лет безмятежного житья и чтобы именно ее нарисовали на стене в Избе памяти, куда взрослые ходят почитать героев.

Кто нарисован в Избе памяти, обретает вечную жизнь среди богов, это все знают.

— Налево.

Младшие дочери с материнским молоком впитывают мечту вытянуть Жребий. Каждая больше всего на свете боится, что в семье родится еще одна девочка. Каждая в полнолуние носит подношения на Божественную поляну и молит, чтобы следующий Красный вечер достался ей. Каждая хранит невинность как зеницу ока, даже когда соблазн непреодолимо велик. Потому что только девственница может стать Жертвой.

Миле исполнилось четырнадцать за два дня до Красного вечера. Вытянув Жребий, она сказала, что лучшего подарка на день рождения не придумать. Как и Алену сегодня, ее наряжали и провожали всей деревней — кто с радостью, кто с завистью. Чистая, яркая и легкая как букет полевых цветов, она ушла в лес, и никто не заснул, пока солнце не засияло на горизонте, разгоняя захвативший небо багрянец. Когда Стежевит вернулся на свое место в дом старосты, взрослые закатили громкий праздник, а ночью развернули гуляния с пиром и танцами у костров. И ровно десять лет, с того утра и до сегодня, каждый благодарил Милу за подаренную жизнь.

А теперь пришло время Алены.

Чем глубже уводит тропинка, тем гуще и непролазнее делается лес. Тишина тоже будто уплотняется, даже ветер не играет листвой, только похрустывают редкие веточки под босыми ступнями да шуршат складки платья. К запахам мха и грибов примешиваются новые: странная смесь горящей древесины, плесени и гнилого мяса. Это знакомо — также пахло, когда Алена с сестрами вслед за Милой подбирались к Алтарю. Значит, осталось немного.

Червленый сумрак такой густой, что, кажется, проникает внутрь с каждым вдохом и растекается по жилам, заражая чем-то неизлечимым. Стараясь дышать только носом, Алена крепко смыкает губы, и они склеиваются земляничным соком как пропитанные медом хлебные ломти.

— Уходи с тропы вправо.

В прошлый раз именно здесь они оставили Милу — тропинку покидать слишком опасно. Провожали ее взглядом, пока окончательно не потерялась среди деревьев, а потом долго стояли, не решаясь произнести ни слова. Прошло едва ли больше часа, когда тишину разбил истошный Милин вопль — далекий, долгий, надрывный, он в конце концов оборвался как отрубленный серпом, и небо тут же налилось золотым рассветом. Только тогда они побежали домой, еле поспевая друг за дружкой.

Здесь темнее, и едва пробивающийся сверху свет окрашивает все бордовым — кожу рук, листву, хвою, кору и вырезанного из светлого ясеня Стежевита. Дикая малина метит хлестнуть по щекам ветками, шиповник цепляется за рукава. Безжизненное безмолвие наполняет воздух, словно все это просто сон или видение. В любой другой день Алена то и дело отмахивалась бы от приставучих мошек и счищала бы с лица назойливые паутинки, но в Красный вечер лес принадлежит только двоим — Жертве и Лиху.

И он уже почувствовал гостью — краем глаза Алена отмечает, как бесшумно сыпят хвоей и листвой вековые стволы, наклоняясь и извиваясь, словно силятся получше ее рассмотреть, прикоснуться, попробовать на вкус. Но стоит оглянуться, и они тут же распрямляются как ни в чем не бывало.

Споткнувшись о скользнувший под ноги корень, она едва удерживает равновесие и стискивает Стежевита до боли в пальцах. Пересохший язык нервно облизывает сладкие губы, сердце обращается куском льда и пускает по венам холодные колючки. Хочется быть бесстрашной, как Мила, но Алена из совсем другого теста, она не похожа на остальных девочек.

— Направо.

Папа привел ее в деревню, потому что стал слишком хворым и боялся умереть, оставив пятилетнюю дочь в одиночестве среди дикого леса, где ютилась их крошечная избушка. Вдвоем они добирались до деревни почти неделю, за это время папа истратил последние крупицы здоровья и свалился замертво, когда крыши домов только показались вдалеке. Алене пришлось добежать одной, чтобы позвать на помощь, хоть и стало уже ясно, что это бесполезно. Осмотревшая отца знахарка Рада тогда сказала, что он и без того прожил слишком долгую жизнь для такого слабого сердца.

Стежевит уводит в самые дебри, теплея от нетерпения, будто внутри затлели угольки. Алена стискивает зубы и продирается через заросли, следя, чтобы не слетел с головы венок, не порвалось платье, нарушая важные узоры. Тишина понемногу тает, разбавленная далеким неясным шепотом десятков голосов. Все они девичьи и звучат напряженно, тревожно, будто тщатся предостеречь. Ветви и деревья извиваются уже не таясь, то расступаясь, чтобы освободить путь, то, наоборот, сплетаясь перед самым лицом. То и дело приходится пригибаться, одной рукой прижимая к себе Стежевита, а другой оберегая глаза.

— Налево.

Мачеха с радостью вызвалась приютить Алену, хотя у самой уже росли три дочери, а муж прошлой зимой не вернулся с охоты. Окружила любовью и заботой как родную, приложила все усилия, чтобы не дать горестям разъесть душу. Порой Алена позволяла себе верить, что это искренне, и тогда жить становилось легче.

Шепот усиливается, приближается, и кажется, вот-вот разберешь отдельные слова, но они истаивают в последний момент, щекоча в подкорке недосказанностью. Могучие стволы хрустят, переплетаясь друг с другом, кроны раздвигаются, и багровое небо предстает во всей суровой красе. Сплошная кровь, ни мельчайшего просвета, ни единого штриха иного оттенка.

— Теперь только прямо.

Кора на деревьях с треском расходится, распахиваясь сотнями любопытных совиных глаз. Зрачки нервно подергиваются и жадно следят за каждым движением Алены, то почти утопая в стволах, то выпучиваясь так, словно готовы выпасть. Опустив голову, она старается смотреть только под ноги. Несмотря на июльскую жару, спина покрывается липкой пленкой ледяного пота. Мелкая дрожь размягчила кости, и теперь кажется, что все тело сплошь заполнено холодцом. Каждое движение выходит рваным и неуверенным, собственное сиплое дыхание шумит в ушах как наждачка по дубовому бруску.

Надо дойти до конца, осталось немного.

Лихо совсем рядом, его можно ощутить прохладным дуновением на коже, почуять едкой пожарной вонью, будто повсюду расползся густой невидимый дым. Голова делается мутной как лужи в хлеву, к горлу подбирается склизкая тошнота. Лихо смеется, и смех этот, шелестящий, хриплый, перекрывает многоголосые перешептывания. Весь лес в его власти, и леса вокруг этого, и все остальные леса тоже. Нигде не скрыться.

Проходит еще минута или час, когда деревья в один момент расступаются, раскрывая просторную поляну, выложенную большими неотесанными камнями. Белоснежные, с красной прожилкой, они спиралью складываются от края к центру, и Стежевит велит ступать по кругу, не пропуская ни один. Едва удерживаясь в сознании, Алена подчиняется, и лес вокруг поляны тоже закручивается движением, будто подражает или дразнится. Березы, ели, лиственницы, сосны вертятся бесконечной каруселью, не переставая моргать круглыми птичьими глазами, и сквозь расшумевшуюся листву слышно, как довольно посмеивается Лихо — Жертва пришлась по вкусу, и он примет ее с радостью.

По пути в деревню папа рассказывал, почему они с мамой сбежали оттуда много лет назад, предпочтя рискованную жизнь отщепенцев в кишащем опасностями чреве тайги. Причина одна — Жребий. Они боялись, что родится дочь, и придется прививать ей мечту умереть в Красный вечер. Потому что это одно из главных правил — Жертва должна быть добровольной. Младшей дочери полагается шагнуть в пасть Лиху по собственному желанию, без страха и сомнения.

С кружащейся головой, шатаясь из стороны в сторону, Алена все же достигает центра спирали. Здесь небольшое углубление в земле, и она с третьей попытки устанавливает туда Стежевита, глядя на неподвижное младенческое личико будто сквозь серый туман.

Поэтому взрослые и воспитывают детей так, чтобы они грезили о Жребии словно о чем-то благодатном. Поэтому мачеха с готовностью взяла на себя еще один голодный рот — лишь бы отвести беду от родной Златы. Поэтому сегодня жители деревни подстроили так, чтобы Жребий вытянула чужая всем Алена. Чтобы никому не пришлось поутру украдкой оплакивать дочь, изображая счастье на празднике после Красного вечера.

Потому что не бывает никакой вечной жизни среди богов.

Лес вокруг поляны замедляет движение, а белые камни под ногами наливаются зыбким светом. Алые линии на них пульсируют точно полные крови вены. Чудится, надавишь ступней чуть сильнее — и брызнет сукровицей.

— Я здесь, — шепчет Алена, снимая венок.

Переплетенные ромашки падают на землю, разбрасывая лепестки будто искры. Из глубины леса сразу со всех сторон слышится треск ломаемых деревьев — это Лихо показывает неукротимую мощь, готовясь явиться.

— Я юна, как весна. Я чиста, как горный ключ. Я пришла по доброй воле и не намерена убегать. — Короткий заговор призыва Лиха младшие дочери заучивают назубок, со сладостным томлением воображая, как однажды произнесут на этой самой поляне.

Папа рассказывал, что Лихо явился сотни лет назад, когда люди еще населяли всю землю. Они жили в высоких каменных домах и летали по небу на исполинских железных птицах. Бескрайние деревни назывались городами и сияли по ночам, затмевая звезды.

Алена распускает косы, блестящие бусины с четким постукиванием рассыпаются по камням. Треск деревьев приближается, кроны трепещут и волнуются. Настроение Лиха тяжелой волной переливается с восторга на гнев. Воздух наполняется дрожью, запахи тлена и пожара становятся почти нестерпимыми. Это сила, что способна стереть в пыль все на свете.

В считанные месяцы Лихо истребил людей и уничтожил все, что создано их руками. Горстка выживших при помощи древней магии умудрилась заточить зло в глубине леса, и теперь единственное, что может его сдерживать — приходящая на смерть раз в десять лет девственница, выбранная из числа младших дочерей. Не получив Жертву, Лихо высвободится и закончит начатое.

Тяжело дыша, Алена стискивает зубы и дергает подол платья, легко разрывая тонкий ситец. Алые узоры корчатся и ломаются, образуя острые углы. Спирали складываются стрелками, овалы разбиваются на колючие скорлупки. Дрожащими пальцами Алена стягивает с плеч лохмотья и остается совсем нагой. Жаркий красный воздух льнет к коже душным покрывалом, похожий на прикосновения большого сухого языка.

Торчащий из земли Стежевит зудит в мозгу беспомощным поросячьим визгом:

— Ты задумала неправильное! Тебе не дозволялось!

Разумеется, на жителей деревни нельзя злиться. Они делали это, чтобы выжить самим и уберечь потомков. У Алены нет права ставить собственную жизнь выше жизней всех остальных. Вот только и жалеть ей давно некого. Мать не пережила роды, а отец погиб, спасая дочь. Это он научил, что можно повернуть ритуал жертвоприношения так, чтобы остаться в живых.

— Прекрати немедленно! Пока не поздно передумать! — увещевает Стежевит.

Это правда — Лихо все еще обязан забрать Жертву. Все эти венки, босые ноги и узоры на платье не так уж много весят. Главные правила — Жертве от десяти до восемнадцати, Жертва пришла на Алтарь добровольно, Жертва девственна.

Земля трясется, камни сияют ярче, воздух тяжело дрожит. Смех Лиха превращается в низкий гул, похожий на разъяренный рев. Он вот-вот появится, поэтому надо действовать расторопнее.

— Одумайся!

Алена делает шаг, чтобы оказаться прямо над Стежевитом, а потом становится на колени и пристраивает его между бедер. Ветер налетает ураганным порывом, хлеща по лицу и дергая за волосы, словно вознамерился унести Жертву с Алтаря, лишь бы не дать свершить задуманное. Деревья шумят как гроза — чудится, будто весь лес неистовствует, протестует, осуждает.

Алена зажмуривается и медленно опускается на Стежевита, лишая себя невинности. Боль похожа на острую горячую вспышку, какие бывают в небе во время звездопадов. Вот и все, не стать ей теперь Жертвой.

Попробовавший крови Стежевит замолкает и холодеет внутри Алены, будто магическая идольская жизнь вдруг иссякла.

Весь лес утихает в один миг, только подрагивают и горячеют белые камни Алтаря под коленями. Не поднимая век, Алена слушает, как нечто большое и бесплотное склоняется над ней, то ли принюхиваясь, то ли желая получше рассмотреть.

Лихо пришел.

— Я предстала пред тобой не для того, чтобы продлить заточение, но чтобы даровать свободу, — сдавленно произносит Алена. — Выходи из западни через мое тело и стань со мной единым целым. Я даю согласие.

Потому что если говорить о вечной жизни, то это единственный способ. Лихо мог высвободиться и сам, не получив Жертвы, но, во-первых, тогда бы он просто убил Алену вместе со всеми остальными, а во-вторых, для него, вечно бестелесного и бесформенного, нет ничего желаннее, чем завладеть совершенным человеческим телом. И пусть Алене не по силам сдержать ярости Лиха, пусть придется подчиниться его воле, пусть она останется единственной во всем мире. Это лучше, чем погибнуть на Алтаре и примкнуть к мятущимся душам предыдущих Жертв во имя сохранности рода тех, кто никогда не станет ей семьей.

Стежевит рассыпается гнилой трухой и выходит из Алены с влажными комьями кровавой слизи. Он не вернется в дом старосты, и скоро они все поймут. Наверное, даже попытаются что-то предпринять, должны же быть какие-нибудь заветы на такой случай. Не зря ведь у Рады столько волшебных книг, не зря она вечно сушит незнакомые вонючие травы.

Лихо придавливает сверху плотным шерстяным одеялом, тяжелой необъятной ладонью, просачивается в ноздри и уши, скользит в горло, впитывается в поры обнаженной кожи. Алена осторожно принимает всю его безграничность, неторопливо осознает природный первородный гнев. Он естественен как дыхание и логичен как смена дня и ночи. Люди совершили ошибку, пленив Лихо. Все шло закономерно. Их время давно исчерпано.

Разум проясняется, головокружение отступает. Дрожь оставляет мышцы, кровь остывает в жилах, успокаивая напуганное сердце. Алена открывает глаза и поднимается на ноги. Камни погасли, деревья чуть покачиваются от спокойного ветра. Из-за стволов выглядывают крупные волки, любопытно шевелит ушами пушистая лиса. Рыжая белка перескакивает с ветки на ветку. Они уже знают, что Красный вечер закончился, и дальше наступит Красное утро, а за ним Красный день. Неровными штрихами над верхушками вспархивают птицы, черные на фоне багрового неба. Теперь оно всегда будет таким.

Когда Алена возвращается к деревне, соседский мальчишка Прохор, карауливший на окраине, бросается к домам, клича родителей. Суета поднимается мгновенно: крики, толкотня, надсадный лай, испуганное телячье мычание. Алена ступает неспешно, бледная, растрепанная, голая, с пустыми глазами, с засохшей на бедрах кровью, и все понимают, что это значит. Одни хватают вилы, но не решаются приблизиться, другие хлопают дверью, запираясь в доме. В окнах маячат перекошенные ужасом лица. Матери закрывают собой детей, отцы беспомощно сжимают топоры и кувалды.

Алена останавливается на главной улице. Отсюда видно, как особо умные убегают прочь, наспех похватав самые ценные пожитки и волоча за руки плачущих детей. Будто еще есть шансы спастись. Где-то мелькает лицо Златы, и теперь в ее глазах совсем не осталось зависти.

Ковыляет навстречу старая Рада, рассыпая перед собой соль. Волосы трепещут на ветру седыми змеями, подмышками зажаты гремящие склянки с порошками и сушеные стебли полыни. Она выкрикивает что-то на незнакомом языке, а потом добавляет чуть тише:

— Я готова принять бой!

Улыбнувшись, Алена вскидывает руки, и небо обрушивается на крыши всепоглощающим бурым пламенем.

Автор: Игорь Шанин

Показать полностью
529

Паучий мёд

Бабушка говорила, что расклеивающийся брак всегда спасает ребенок. Хочешь удержать мужика рядом — роди. Тогда он уже никуда не денется, а там, прикованные друг к другу, вы разберетесь со всеми трудностями и переживете любую невзгоду. Восьмилетняя я слушала эти советы вполуха, озабоченная в то время совсем другими вопросами. Прибегнуть к бабушкиному методу на практике пришлось гораздо позже.

Так вот, это неправда.

Теперь я склоняюсь над детской кроваткой, где заливается визгом младенец в подгузнике. Стены тесной спальни отражают крик, многократно усиливая. За окном сгущается ранний зимний вечер, и тусклая люстра под потолком заполняет комнату блеклым оранжевым светом, добавляя происходящему ощущение духоты и угрюмой однотонности. Вздыхаю и опускаюсь в кресло, опустошенно разглядывая большие ромбы на обоях. Приоткрытый шкаф с вываливающимися вещами, незаправленная кровать, мигающий диод ноутбука, вялая фиалка на подоконнике — я сама готова орать на каждую деталь в моей опостылевшей темнице, откуда выйти можно только если придет мама или Катя, да и то ненадолго.

Со стороны соседей раздаются раздраженные голоса, звон бьющейся посуды, звонкий шлепок пощечины — тетя Вера и дядя Андрей опять ссорятся. Стены тут такие тонкие, что порой кажется, будто их вовсе нет. Иногда мне слышно храп соседки снизу и то, как ее чихуахуа цокает коготками по линолеуму.

Витенька, сытый и помытый, не умолкает. Умей он разговаривать не только воплями, то объяснил бы, что ему нужно, и у меня получилось бы хоть ненадолго прекратить концерт, но до такого еще очень далеко.

Снова пощечина. Осознание, что не одной мне тяжко, обливает душу липким злорадством.

Опускаю лицо в сложенные ладони, силясь забыться если не тишиной, то хотя бы темнотой. Нельзя позволять себе задумываться, сколько все продлится, от этого только тоскливее.

Шепчу:

— Не свали твой папаша раньше, точно сбежал бы сейчас.

С Димой мы познакомились на последнем курсе в университете, и поначалу все ограничивалось взаимовыгодной дружбой: он провожал меня до дома по неблагополучному району, а я подтягивала его по международной экономике. Тощий как жердь и такой же длинный, Дима раздражающе причмокивал при разговоре и невыносимо тупо шутил. До сих пор не понимаю, как все докатилось до койки, а немногим позже — до осознания, что я жить без него не могу.

Дальше скромная свадьба, подаренная моими родителями старенькая однушка и ныряние в бытовуху. Минуло всего два года, когда я начала замечать сообщения от других девушек в его телефоне. Дима стал допоздна задерживаться на работе и пропадать на все выходные, выдумывая встречи с друзьями или поездки к родителям. Мысль, что я могу его потерять, лишала опоры под ногами, тогда-то и вспомнилось, чему учила бабушка.

Регулярно протыкаемые иголкой презервативы принесли результат, и вскоре я цвела как дурочка в ванной над тестом на беременность. Думала, теперь мы приклеимся друг к другу, срастемся как сиамские близнецы.

Дима принял новость ожидаемо прохладно, но куда ему деваться. Поникший и удрученный, он неохотно помогал с выбором детских шмоток в интернет-магазинах, безропотно соглашался с моими предложениями, куда ставить кроватку. Напряжение между нами напоминало туго натянутую леску, но я говорила себе, что это всего лишь черная ночь, а после наступит рассвет.

На тридцать первой неделе Дима собрал вещи. Пообещав навещать и исправно выплачивать алименты, он аккуратно закрыл за собой дверь, и больше мы не виделись. Все случилось просто, обыденно, бесшумно, будто сорвался с ветки высохший лист и унесся куда-то за горизонт. Обхватив руками округлый живот, я долго стояла в прихожей, не столько разбитая, сколько удивленная собственной глупостью. Изначально казавшаяся безупречной идея залететь стала вдруг прозрачно идиотской и очевидно провальной. Разумеется, я знала, что так бывает, но наивно полагала, что со мной подобного не случится.

Первое время спасительное неверие в произошедшее не давало впасть в истерику. Я убеждала себя, что Дима нагуляется, соскучится, опомнится и вернется. Но время шло, и скоро я уже держала на руках Витеньку, обреченно сознавая, что ничего не изменить. Это не спонтанная ненужная покупка, когда можно просто выбросить. И не корявый маникюр, когда можно переделать. И даже не неудачная пластическая операция, когда есть надежда на исправление. Тут все по-другому — непоправимо, навсегда.

Теперь все смешалось в прокисший винегрет из детских криков, моих постоянных рыданий, бессмысленных хождений по провонявшей мочой квартире и томительных бессонниц. Даже когда Витенька замолкает ночью, я часами лежу, стеклянно пялясь в потолок и прокручивая в голове воображаемые диалоги с Димой. Мысленно проживая другую жизнь, где я не совершаю ошибок.

За стеной слышится грохот падающей мебели и приглушенный вскрик. Пока раздумываю, есть ли повод вызывать полицию, все затихает. Даже Витенька, устав блажить, смыкает губы и сонно прикрывает глаза. Как будто окружающее решило смилостивиться и хоть ненадолго наградить меня благодатной тишиной.

***

Под утро, едва успев задремать после долгих тягучих часов ворочаний, я выныриваю из дремы от стука в дверь. Приподнимаюсь на локтях, пытаясь сообразить, показалось или нет. Темнота поглотила спальню целиком, угадываются только силуэты: стол, шкаф, кроватка, черный дверной проем в коридор. Все неподвижное и молчаливое, словно квартира спит крепким сном, набираясь сил для нового дня.

Стук повторяется. Витенька еле слышно угукает. Если проснется, опять начнется ор — это, конечно, произойдет в любом случае, но лучше оттянуть неизбежное. Матерясь одними губами, я выползаю из кровати, накидываю халат и бреду в прихожую.

Глазка нет, поэтому приходится приникнуть к двери ухом, прислушиваясь к малейшему звуку, но с той стороны только тишина. Ни скрипа, ни шороха, ни разговоров. Значит, уже ушли. Разворачиваюсь, собираясь вернуться в постель, и тут стук повторяется. Стиснув зубы, осторожно поворачиваю щеколду и приоткрываю.

Тусклый свет заливает пустую лестничную площадку. Я сонно моргаю и растерянно мнусь в пороге, вдыхая затхлый воздух с привкусами табачного дыма и влажной штукатурки. И кто только мог додуматься шутить в такую рань.

— Это ты? — раздается из-за соседней двери.

Хмурюсь. Хриплый женский голос кажется знакомым, но затуманенный спросонья мозг узнает его не сразу.

— Тетя Вера? — спрашиваю почти через минуту, застигнутая озарением. — Это вы стучали?

— Слышишь меня, да?

Осторожно выхожу, ощущая, как к босым ступням липнет мусор с подъездной плитки.

— Вам нужна помощь? — говорю. — Я слышала, вы ругались вчера опять, что слу…

— Милые бранятся — только тешатся, — перебивает Вера.

Предсказуемо. Соседи говорят, дядя Андрей лупит ее по любому поводу, а та только отмахивается, выдавая что-нибудь вроде “бьет — значит, любит”. Мы познакомились, когда тетя Вера застала меня в растрепанных чувствах на скамейке у подъезда вскоре после выписки из роддома. Мама осталась дома с Витенькой, предоставив мне возможность проветриться и в очередной раз дать волю слезам. Разумеется, я легко излила душу любопытной соседке. “Золотце, да чего тут реветь, — сказала тогда Вера. — Вот у меня в молодости подруга была, с мужем жила, счастливая, всю жизнь наперед распланировала, а он ее спидом заразил, сам подцепил от шалавы какой-то, да еще и свинтил потом. Вот у ней да, был повод поплакать. А у тебя сын здоровый родился, сейчас подрастет, будет отрада и опора, тут радоваться надо”. Не сказать, что от этих слов полегчало, но рыдать в тот день больше не хотелось.

— А чего стучите тогда? — спрашиваю, наклоняясь к замочной скважине.

— А что, нельзя, что ли? — удивляется тетя Вера. — Ночью так скучно, а снег сильно молчаливый. Не хочешь с бабкой поговорить?

— Еще семи утра нет! — вспыхиваю. — Днем разговаривать надо, люди спят сейчас, у меня ребенок, между прочим. Вот днем приходите, и там уже будем…

Вера снова перебивает:

— Мои пауки делают отличный мед. Он слаще всего на свете. Хочешь попробовать?

Выпрямляюсь. По спине пробегают мурашки, и только тут я понимаю, как в подъезде холодно. Ноги немеют от остывшего пола, мороз забирается под халат.

— Зима на дворе, а вы меня из дома вытаскиваете, — бурчу, едва справляясь с нахлынувшим раздражением. — Не зря баб Нина говорит, что вы сумасшедшая. И еще раз будете так шуметь — полицию вызову, понятно?

Тетя Вера легко находится с ответом:

— От твоего Витеньки шуму в сто раз больше, и что-то никто милицией не грозится.

— У меня ребенок! — говорю, отступая к своей двери. — Никто тут ничего не сделает.

Закрывая за собой, успеваю расслышать:

— Весь город в паутине. Не запутайся.

***

Катя берет Витеньку на руки, умильно сюсюкая, а тот все заливается и заливается. Отодвинув тюль, я рассматриваю в окно заснеженный двор. Крупные хлопья опускаются на лавочки и машины, тоскует на детской площадке укутанная в сотню тряпок старуха с жирным котом на поводке. Румяные школьники, побросав портфели, лепят снежки и хохочут. Все на свете отдала бы за такую беззаботность.

— Он же описался, — диагностирует Катя, трогая Витеньку за подгузник. — Почему не меняешь?

— Да он каждые пять минут ссытся, — говорю. — Какой смысл метаться.

Осуждающе цокнув, она удаляется в сторону ванной. Одному из школьников прилетает снежком прямо в нос, разлетаются снежные брызги, остальные ребята встревоженно суетятся. Усмехаюсь.

— Менять надо каждый раз, — говорит Катя через несколько минут, возвращаясь с притихшим Витенькой. — Нельзя так оставлять, поняла?

— Поняла.

Она укладывает его в кроватку и трясет погремушкой, слабоумно выпучив глаза. Накрашенные розовой помадой губы вытягиваются трубочкой, выщипанные в тонкие ниточки брови изгибаются, надламываясь как соломинки. Недолго подумав, Витенька снова заходится ором.

— У меня Аришка маленькая была, тоже без конца ревела, — с возмутительным спокойствием вспоминает Катя. — Даже не помню, когда прекратила. Зато сейчас тихоня такая. Если не доводить, конечно.

У Кати двое детей, любящий муж и полное отсутствие каких-либо тягот. Она с малых лет умудряется жить идеально, а мне всю жизнь ставят старшую сестру в пример. Даже то, что она делает плохо, я делаю хуже.

— Врач сказал, с ним все нормально, — говорю, не отрываясь от окна. — А орет либо от скуки, либо от недостатка внимания.

— Так ты уделяй внимание-то, — хлопает ресницами.

— Я уделяю, сколько могу. Оно у меня не бесконечное.

Сочувствующе качая головой, она усаживается в кресло и складывает ладони на коленях. Коралловый лак на ногтях переливается перламутром, и я даже из другого конца комнаты чую аромат лавандового крема для рук. Знаю эту позу — сейчас начнется.

— Не пускай все на самотек, — началось. — Понятно, конечно, что это непростой период, но надо находить в себе силы переносить все с достоинством. Ты даже не пытаешься разглядеть какой-то луч, просто варишься в этой своей грусти, а ей надо сопротивляться. Понимаешь?

После школы Катя поступила на психологический. Правда, уже на третьем курсе учебу пришлось бросить из-за неожиданно подвернувшегося удачного замужества, но это совсем не мешает ей строить из себя профессионала по поводу и без.

— Попробуй посмотреть на это под другим углом, — продолжает, вынужденно повышая тон почти до крика, чтобы быть громче Витеньки. — Подумай, сколько еще хорошего впереди. А если понимаешь, что совсем не вывозишь, то нет ничего стыдного, чтобы обратиться к грамотному специалисту. Могу даже посоветовать кое-кого. У тебя же классическая послеродовая…

Перебиваю:

— Да ты это все сто раз говорила уже. Других тем нет, что ли?

— Потому что ты не слушаешь. Вернее, слушаешь, но не слышишь. Просто не понимаешь, насколько тебе легче может стать, если приложишь хоть капельку усилий.

Бабка подбирает кота со снега и, прижимая к себе, косолапит в сторону подъезда. Дети куда-то разбежались, и теперь двор пуст, будто все разом вымерли.

— Чего ты там все высматриваешь? — раздражается Катя.

— Паутину.

— Какая паутина зимой на улице? Холодно же для насекомых. — Она поднимается и ищет взглядом свою сумочку. — Пойду уже. А ты думай над тем, что тебе говорят.

***

Темноту комнаты рассеивает белесое свечение экрана ноутбука. Тишину нарушают редкие клики мышки и посапывание Витеньки. Я забралась с ногами на стул и, сгорбившись, впитываю глазами фотографии из соцсетей. Картинки сменяют одна другую, отпечатываясь внутри меня, будто кто-то раз за разом придавливает к груди раскаленное клеймо. Вот Дима на городской площади, улыбается на фоне новогодней елки. Свежий, бодрый, краснощекий, с залихватски сдвинутой на макушку шапкой, как у какого-нибудь малолетнего гопника. Кто-то его фотографирует, с кем-то он там гуляет. Щурюсь, выискивая на фото отражающие поверхности, но тщетно. Вот Дима развалился на диване, все такой же довольный и улыбающийся. Обстановка мне не знакома — это точно не квартира его родителей. За диваном видно край подоконника с цветочным горшком, на окне наклеены коряво вырезанные снежинки из бумаги. Детские поделки. Значит, нашел себе какую-то бабу с ребенком, а про своего даже не вспоминает.

Пробежав взглядом лайки в поисках новых лиц, я открываю нашу личку. За последние месяцы десятки сообщений, и все только от меня. “У тебя сын”, “Не хочешь спросить, как дела?”, “Тебе совсем похер?”, “Позвони”, “Мудила”, “Будь мужиком”, “Когда придешь навестить?”. Все не прочитаны, хотя он регулярно появляется в сети. То же самое с телефоном: давно отчаявшись и наплевав на гордость, я звонила и звонила, но Дима не поднимал трубку, а когда набрала с Катиного номера, он сбросил, едва услышав мой голос.

Раздраженно оттолкнув мышку кончиками пальцев, я откидываю голову назад и бездумно рассматриваю потолок. Собственное дыхание, сиплое и учащенное, заполняет все, не оставляя места ни для чего другого. Чудится, будто меня втиснули в крошечную клетку, где невозможно даже шевельнуться, и теперь каждая мышца разрывается от клаустрофобной паники. Бежать, бежать, бежать. Только вот некуда.

Негромкое бормотание касается слуха, вырывая меня из прострации. Осматриваюсь: освещенная экраном спальня лишена цветов и объема, как картинка из старой книжки. Ни единого движения.

— Говорят, что… не придут больше… заново… и кончится…

Голос тети Веры, где-то совсем рядом. Сползаю со стула и крадусь вдоль стены, касаясь обоев ногтями.

— Ждешь, но не придут… хочешь, а не вспомнят… оставили… а дальше…

Это из розетки. Наклонившись, я недолго вслушиваюсь в бессвязную чушь, а потом спрашиваю:

— Вы там чего?

— Слышишь, да? — радуется тетя Вера.

— Ночь на дворе, что вам не спится?

Розетка вздыхает:

— Сон к нам не ходит. Мне ли тебе рассказывать.

Усаживаюсь на пол, опираясь спиной о стену, и обнимаю колени. Заснувший ноутбук лишает комнату света, теперь остается только узкая светло-оранжевая полоса — луч уличного фонаря сквозь неплотно задернутые шторы.

— К нам вообще никто не ходит, — продолжает тетя Вера, не дождавшись ответа. — А нам есть что показать, да?

— Ко мне ходят, — отвечаю равнодушно, не понимая, зачем ввязалась в этот диалог. — Катя ходит, мама ходит.

От скуки и не в такое ввяжешься.

— Вот я и говорю. А кому это надо? Только этой сраной тете Вере с третьего этажа, в рот ее ети. Знаешь такую?

— Так это же вы тетя Вера.

— Ну. А кто, если не я. Некому больше.

Разбуженный голосами, Витенька негромко постанывает, будто распеваясь, а потом в барабанные перепонки врезаются сверла детского плача.

— Твой выблядок орет не умолкая, — доносится из розетки. — Когда он уже сдохнет?

Отстраняюсь от стены, словно она в миг раскалилась. Усталость наваливается на плечи с такой силой, что перед глазами плывет. Все вокруг какое-то нелепое, сломанное, бракованное, и я в самом центре, я сердцевина урагана, глаз бури, которая разрывает в клочья меня же, и никак с этим не справиться. Я не заслужила, нет. Все должно быть по-другому.

***

Мама забегает на обеденном перерыве, чтобы посидеть с внуком, и я выныриваю в морозный полдень, на ходу застегивая пуховик. Солнце отражается от снега, ослепляя яркой белизной, воздух пахнет выхлопными газами, холод жадно забирается под воротник, будто хищник, что долго выжидал добычу. Улыбаюсь, поправляя шапку. Нет ничего приятнее, чем эти мимолетные минуты освобождения от Витеньки. Это мои прогулки для заключенного, мой глоток воды для заблудившегося в пустыне, и я буду выжимать удовольствие из каждой секунды.

Под ногами хрустит, изо рта вырывается пар. Пряча руки в карманы, я верчу головой, как школьник на интересной экскурсии. Словно это не серый жилой двор, а древний музей или парк аттракционов. Раньше подобная радость накрывала только в детстве, когда теплое лето приносило каникулы, и я выбегала гулять с подружками, предвкушая много и много незабываемых дней.

Вдалеке, в низкой арке меж домами, мелькает знакомая фигура, и все хорошее настроение улетучивается, как дым над фитильком погасшей свечи.

— Эй! — окликаю, прибавляя шаг. — Дима!

Разумеется, он тут же скрывается за аркой. Значит, ходит где-то рядом, а забежать к сыну совесть не позволяет. Подумать только.

— Стой!

Срываюсь на бег. Ледяной воздух вспарывает горло, пальцы сводит, но нет времени искать по карманам перчатки. Поскорее догнать, заставить отвечать, отчитываться и оправдываться. Тут тебе не звонок, чтобы просто сбросить, и не сообщение в сети, чтобы не читать.

Пробежав арку, замечаю Диму на другой стороне дороги. Шагает себе расслабленной походкой, будто все в порядке вещей.

— Стоять! — выдыхаю, перебегая на красный под визг тормозов. — Ты к сыну родному зайти не хочешь?

Он коротко оглядывается с недоумением, даже не думая замедлить шаг. Прохожие косятся, лает чья-то собачонка, испуганно отшатывается школьница с большим портфелем. Сердце бьется в груди стаей летучих мышей, легкие словно изрешечены, но я все равно заставляю себя отхаркивать слова:

— Да не убегай! Постой, просто… на минуту. Послушай просто. Знаешь, сколько я натерпелась с родами этими, ты бы хоть… спросил бы хоть… Знаешь, как это сложно… когда одна… Я же не требую… ничего… Просто заходи, ты же… обещал…

Он пытается увернуться, когда догоняю, но я успеваю зацепиться окоченевшими пальцами за куртку и с силой дергаю. Треск рвущейся ткани кажется оглушительным. Потеряв равновесие, я падаю на тротуар, скуля от обиды и боли в коленях.

— Ты под чем вообще? — возмущается Дима совсем не Диминым голосом.

Поднимаю глаза, всматриваясь сквозь пелену проступивших слез. Нутро мгновенно стекленеет от ужаса: это не Дима, а какой-то толстый дядька в дурацкой ушанке.

— Щас ментов тебе вызову, наркоманка херова, — хрипло возмущается он, осматривая порванный рукав.

Правая ступня горит холодом — на ней только короткий бежевый носок, насквозь мокрый от снега. Наверное, ботинок слетел, а я даже не заметила. Растрепанная, задыхающаяся, я сижу на тротуаре, и все брезгливо обходят как прокаженную.

— Простите, — выдавливаю сквозь рыдания. — Обозналась… я… обозналась просто…

— Пошла ты, — бурчит дядька в ответ, удаляясь.

Круглый и тяжелый, он даже издалека не похож на тщедушного Диму. Я слишком зациклилась, вбила его себе в голову как гвозди, и они теперь зудят, заставляя видеть только одно.

Кусаю себя за ладонь, и боль рассекает разум, отрезвляя, как выплеснутая в лицо кружка воды. Все вокруг такое заурядное — эти окна с занавесками, вывески магазинов, проезжающие машины, спешащие по делам люди. Одна я не вписываюсь, будто черная клякса на красивой картине.

— Упали, девушка? — спрашивает какая-то женщина, заботливо наклоняясь. — Вам плохо?

— Нет, — говорю, с трудом поднимаясь на ноги. — Мне хорошо.

***

У Кати новый телефон, и она клацает по дисплею ногтем, восторженно рассказывая:

— Такой быстрый, я даже не привыкла, если честно. А камера — вообще что-то с чем-то, приближения даже до луны хватает. Смотри, вчера фоткала.

Без интереса рассматриваю, как она перелистывает десяток одинаковых картинок с белым кружочком на черном фоне.

— Мы в театр пойдем послезавтра, буду снимать, покажу потом. Устрою профессиональную съемку специально для тебя.

Бесконечное щебетание похоже на помехи из сломанного телевизора — такое же пустое и бессмысленное. Стоя у кроватки с наоравшимся и уснувшим Витенькой, я дергаю себя за мочку уха и мечтаю оказаться как можно дальше от этой квартиры. Как можно дальше вообще от этого времени, в каком-нибудь далеком прошлом или далеком будущем. А еще лучше — как можно дальше от себя самой.

— Ты такая вымотанная, опять спала плохо?

Ни маме, ни Кате я о вчерашнем не рассказала. Одна слишком разволнуется, а другая опять заведет свои бредни про хорошее впереди. Мне нужна только тишина.

— Нормально все, — говорю.

— Потерпи немного, я в конце месяца возьму отпуск, могу тогда забрать Витеньку на пару недель, а ты отоспись, займись собой. Запишу тебя на спа, у меня одноклассница свой салон открыла, шикарный вообще.

Звучит слишком хорошо, чтобы быть правдой. Обязательно что-нибудь пойдет не так — поменяются планы или еще какая непредвиденность свалится.

— Ты что делаешь-то? — пугается Катя, дергая меня за руку.

На ногтях кровь — это я, увлекшись, расцарапала ухо.

— Задумалась, что ли? — она ловко выуживает из сумочки пачку влажных дезинфицирующих салфеток. — Держи, аккуратно только.

Мочку пощипывает, когда прикладываю, но боль приглушенная, почти неразличимая.

— Я такая же была после первых родов, как лунатик иногда. Ночью почти не спала из-за Аришки, а днем в принципе спать не могу, ты же знаешь. Когда снаружи светло, меня даже дубинкой не вырубишь. Помнишь, как мы с папой два дня в поезде ехали? Я тогда вообще…

Из-за стены отчетливо раздается:

— Эта овца вообще затыкается когда-нибудь?

— Не ваше дело, — огрызаюсь.

Катя удивленно осекается, забыв закрыть рот. Пальцы сжимаются, пачка салфеток в руке хрустит полиэтиленом.

— Как это не мое, если мне слышно, — возражает тетя Вера. — То ребенок у тебя, то сестричка, сплошные эти бу-бу-бу, сил нет.

Подхожу к розетке и наклоняюсь, смутно радуясь, что появилась хоть какая-то возможность выплеснуть накопившееся недовольство:

— Вы бы лучше со своим мужем так разговаривали, может, тогда и по морде бы реже получали.

— Дурында, наоборот же будет. Сразу видно, не разбираешься ты в мужиках.

— Вы разбираетесь, как я посмотрю.

Катя подходит ближе и, нахмурившись, переводит взгляд с меня на розетку и обратно.

— Учить будешь, когда сама поживешь, — говорит тетя Вера, тоже распаляясь. — Я столько видела, что тебе только углы считать да пальцы в подушку. Ишь, родила, и теперь можно говорить что вздумается?

Нервно усмехаюсь, глядя на Катю:

— Вот кому тебе специалистов предлагать надо.

А она тихо спрашивает:

— С кем ты говоришь?

— Как с кем? С соседкой.

Несколько минут мы молча смотрим друг на друга, одинаково удивленные. Тетя Вера тоже притихла, будто в ожидании какого-то представления.

— Так никого же не слышно, — сглотнув, отвечает наконец Катя.

Недоверчиво улыбаюсь:

— Как это не слышно? Тут каждый чих на весь дом, еще “будь здоров” друг другу говорят. А эта карга вообще громкая как радио. Тетя Вера, скажите же, а?

За стеной тишина. Сосредоточившись, Катя убирает салфетки в сумочку.

— Это как-то вообще не круто, — говорит. — Я даже не думала, что у тебя все настолько серьезно.

— Да что не круто-то? — спрашиваю. — Ты ее правда не слышала, что ли? Тетя Вера, что заглохли? Давайте, что там еще в подушку?

По-прежнему без ответа.

Катя произносит медленно, чеканя каждое слово:

— Ты сейчас сиди здесь, а я отойду ненадолго и вернусь. Буквально полчасика.

— Куда отойдешь? Ты что придумала?

— Сделай себе чай пока. Окно открой, только не здесь, на кухне лучше, чтоб Витеньку не застудить. Расслабься, в интернет не заходи. В таком состоянии любое потрясение неизвестно чем чревато, даже малейшее.

Она быстро собирается и уходит, оставив меня в напряженном недоумении. Я долго рассматриваю стену, надеясь, что вот-вот там снова заговорят, а потом твердо шагаю в прихожую и нашариваю ступнями тапочки.

На лестничной площадке пусто и холодно. Гудит поднимающийся лифт, хлопает где-то наверху дверь. Я прислушиваюсь у соседней квартиры, но оттуда ни звука.

— Нарочно ты это, что ли, — шепчу, нажимая кнопку звонка.

После трели из-за двери слышится короткий смешок.

— Вы там, да? — спрашиваю.

— Сдаст тебя сестренка в дурку, — смеется тетя Вера. — Да и кто знает, вдруг тебе там лучше будет?

— Я сама тебя сейчас туда сдам, поняла? — говорю, приникая к двери. — Там тебя хоть бить никто не бу…

Умолкаю. Ноздрей касается тухлый запах, какой ни с чем не спутаешь. Воспаленный мозг мгновенно складывает факты как примеры из учебника по математике, и внутри меня обрушивается грязевая лавина.

— Тетя Вера, — тяну дрожащим голосом. — А где дядя Андрей?

Никто не отвечает. Несколько раз позвав “тетя Вера!”, я снова жму звонок, но все также безрезультатно.

— Откройте, — говорю, хватаясь за ручку. — Что вы там…

Ручка легко поворачивается, отворяя дверь — не заперто. Из щели вырывается волна смрада, и я машинально прикрываю нос рукавом, осторожно ступая внутрь.

В прихожей сумрачно. Две пары зимних ботинок аккуратно составлены на коврике, деревянная вешалка ломится от вороха старых пальто и курток. Отсюда видно кухню, там опрокинут стол и разбросана посуда. Разрисованная красными маками кастрюля валяется на боку, маслянисто поблескивает расплескавшийся полузасохший суп с кусками тушенки и морковки. Дверь в гостиную чуть приоткрыта. Стиснув зубы, я толкаю ее ногой и застываю в проходе.

Дядя Андрей, одетый в одни семейники, висит на люстре в петле из армейского ремня. Лицо серое, губы синие, распухший язык вывалился до подбородка. Под ногами упавший табурет и бурая лужа. Немного в стороне, между креслом и диваном, лежит тетя Вера. Руки раскинуты в стороны, седые лохмы разметались по половику, ночнушка сплошь пропитана засохшей кровью, из шеи торчит кухонный нож.

Разеваю рот, но горло не издает ни звука. Изнутри тяжело подступает тошнота, колени захватывает ватная слабость. Какая-то часть отрывается от меня, чтобы убежать и стучаться ко всем соседям, вопя “Дядь Андрей убил тетю Веру и повесился!”, но сама я остаюсь на месте. В голове раскинулась пустыня, заполненная едким туманом и кислой желчью. Старые часы над телевизором четко отмеряют секунды, каждое “тик-так” отдается в сердце болезненным еканьем.

Рассыпаясь на ходу, как песчаная скульптура, я медленно подхожу к тете Вере. Фиолетовые трупные пятна уродуют впалые щеки, приоткрытые глаза закатились, отсвечивая белками с синеватыми прожилками. Увиденное режет меня острыми льдинками, кромсает в рваные лохмотья.

— Притворяешься, — говорю, склоняясь. — Я же знаю, какая ты хитрожопая.

Схватившись за синюю пластиковую рукоятку, с хлюпаньем выдергиваю нож. Кровь в дряблой шее густая, как желе, от кончика лезвия тянется что-то вязкое.

Выпрямляюсь, распахивая глаза — из открывшейся раны выползают маленькие черные пауки, десятки, сотни, тысячи. По полу расползается живой шевелящийся ковер, тоненькие ножки щекочут мои лодыжки, взбираясь выше и выше. Они заполоняют все.

Откуда-то издалека, сквозь километры плотного тумана, доносится детский плач. Вздрогнув, я разворачиваюсь и шагаю на звук. Под подошвами тапков похрустывают бесчисленные тельца, но меньше их не становится.

Подъезд, лестницы, лифт — все кишит пауками. Дверь моей квартиры распахнута настежь, и они уже внутри, покрыли стены и потолок, обувную полку, шкаф для одежды. Бесконечное множество. Будто ведомая кем-то невидимым, я неторопливо ступаю в спальню, где продолжает захлебываться ревом Витенька.

Пауки на подоконнике, на столе, в постели. Ничего не видно, кроме пауков. Детская кроватка шевелится множеством черных брюшков, поблескивает миллионами глазок. Крик Витеньки разрывает меня изнутри. Пауки заползают в мои ноздри и уши, заслоняют глаза, копошатся под языком. Они знают, как будет правильно. Подскажут, что надо делать.

Двигаюсь к кроватке наугад, почти вслепую, на ходу поднимая нож. Время пришло. Теперь я хочу попробовать.

Лезвие опускается, преодолевая легкое упругое сопротивление, на мгновение крик становится совсем нестерпимым, а затем обрывается. В наступившей тишине слышно только шелест бесконечных лапок, скрежетание голодных жвал. Тяну руку вниз, и пальцы погружаются во что-то теплое и скользкое, еще продолжающее пульсировать. Это он, мед пауков тети Веры. Прикрыв бесполезные глаза, я подношу ладонь ко рту.

Он слаще всего на свете.

Автор: Игорь Шанин

Показать полностью
2578

Колыбельная для Настеньки

Впервые в жизни бабушка не рада Валиному приезду.

Разумеется, поначалу она пыталась это скрыть: и улыбалась, и умилялась, и охала. И даже пыталась поднять внучку на руки, только вот Вале уже исполнилось десять, и за прошедший год она стала, по словам папы, “здоровой кобылой”.

Бабушка напекла пирогов с малиновым вареньем и налепила вареников с капустой. Бабушка достала любимое Валино постельное белье с лунами и солнцами. Бабушка подарила Вале свои серебряные серьги с синими камушками, обещанные еще на прошлый день рождения. При встрече бабушка сияла во весь беззубый рот.

И все же бабушка совсем не обрадовалась. Еще в середине весны она сказала, что на это лето не сможет принять внучку. Ссылалась на здоровье и важные дела по огороду. Когда в начале июля мама позвонила ей и сказала, что Валю все-таки придется привезти, бабушка начала рассуждать, у кого из родственников ребенку будет лучше. На следующий день она позвонила и сказала, что не сможет принять Валю, потому что обещают сильные дожди. Удивленная мама тут же объяснила, что это точно не причина отменять поездку. “У тебя же крыша на месте, не протекает”, — сказала. — “Валька взрослая вон совсем, будет тебе помощница, не переживай, что не уследишь”.

Теперь, гуляя меж деревенских домиков, Валя разглядывает синее-синее небо без единого облачка. Никакими дождями не пахнет, пахнет только сеном, цветами и навозом. Странное выдалось лето — никому оказалась не нужна. Родители уехали, а бабушка почему-то не радуется как раньше, словно ее подменили.

Деревня тоже стала неуловимо другой. Вроде те же лупоглазые коровы и разноцветные заборы, та же смешная конура с черепичной крышей во дворе деда Антона, тот же корявый куст сирени перед домом тети Марины. Всё то же самое, но как-то насторожилось и встречает Валю с опаской, будто она может наброситься и укусить. Соседи улыбаются нервно и неправдоподобно, никто не спрашивает, как дела и с какими оценками закончила учебный год. Кажется, вообще стараются не разговаривать, только недоуменно переглядываются и расходятся по домам.

Дальше еще страннее — вышедшая на крыльцо баба Ира говорит, что Танька этим летом не приезжала и не приедет.

— Почему? — удивляется Валя.

— А мне почем знать, — кривится баба Ира. — Не хочет, сказала. Влюбилась, поди. Вам же, девкам молодым, только любовь и подавай.

Звучит фальшиво и неуверенно, как плохо отрепетированная речь на детском утреннике.

— Врете же, баб Ир, — осмеливается Валя. — Танька деревню больше всего на свете любит. Другую любовь ей не надо.

Баба Ира качает головой, глядя на Валю тоскливо, а потом молча уходит в дом.

Обойдя всех, Валя выясняет, что в этом году не приехала не только Танька, но и Катька, и Юрка, и Петька. И Машка. Вообще ни один из друзей, как будто сговорились. Такое лето в деревне будет совсем не веселым.

***

Бабушка ставит тарелку с варениками на стол и щедро вываливает сверху полбанки сметаны. Густой пар из чайной кружки пахнет смородиной и шалфеем, румяные пирожки источают аппетитный жар. Солнце за окном клонится к горизонту, белые блики дробятся в висюльках старой люстры, рассыпаясь по потолку. Устроившись на табуретке, Валя умудряется одновременно болтать ногами и орудовать ложкой. Бабушка подпирает подбородок ладонью и с умилением наблюдает.

— Никто не приехал, — делится Валя, не переставая жевать. — Вообще никто, кроме меня.

— Говорила же я, сиди там у себя дома, — отвечает бабушка, тут же хмурея. — Да кто будет слушать, я ж дура старая.

Валя пожимает плечами:

— А я-то что. Как мама сказала, так и надо. Они поехали к дедушке, он сильно заболел, надо помогать. Там все очень серьезно, а я буду мешаться.

Она выдает это заученной скороговоркой, избавляясь от наложенного мамой бремени обязательства. Велено было убедительно объяснить, что другого выхода, кроме отправки Вали в деревню, нет. Это на случай, если бабушка будет сердиться и ругаться. Только вот бабушка совсем не выглядит рассерженной, скорее расстроенной и растерянной.

— Золотце мое, да не надо оправдываться, — говорит она с усмешкой, наклоняясь. — Я очень хотела, чтобы ты приехала, как же иначе. Просто нужно было повременить, пока все не устаканится. Мы тут сейчас сами не знаем, чего ждать.

— Почему?

Не отвечая, бабушка пододвигает корзинку с пирожками и бросает встревоженный взгляд в окно.

***

Вечером, когда свет снаружи постепенно наливается алым, кто-то за оградой зычно окликает бабушку по имени. Внезапный как выстрел, зов повисает в воздухе, разом делая тише и лай соседской шавки, и птичий щебет, и мычание загоняемых где-то в стойло коров.

— Укладывайся пока, я поговорю быстренько и вернусь, — велит бабушка, деловито нашаривая ногами шлепанцы у порога.

Дождавшись, когда хлопнет дверь, Валя бросается в кухню и пригибается под подоконником, чтобы стать незаметной.

— …что никаких посторонних, — доносится из открытой форточки. — Договаривались же! С какой это стати мы соблюдаем как надо, а ты творишь что хочешь?

Это баба Ира, и Валя не помнит, чтобы раньше хоть раз слышала, как она кричит. Неизменно дружелюбная и радушная, она всегда была из тех, кого папа называет божьими одуванчиками. Теперь же истеричный визгливый голос разносится, наверное, на кучу километров вокруг, распугивая животных и раскачивая ветви деревьев.

— Да я пыталась, — слабо возражает бабушка. — Никто меня не послушал, как я могла…

— Всех послушали, а ее не послушали! Плохо пыталась, значит. Ничем хорошим это не кончится, помяни мое слово! Доведешь до беды, а мы и так не знаем, как расхлебывать.

Затаившись, Валя старается даже не дышать. Творится что-то совсем уж непонятное. Раньше бабушка и баба Ира всегда были лучшими подругами, ходили вместе по ягоды и постоянно звали друг друга на чай, чтобы посплетничать. Трудно представить, что должно произойти для такого представления.

— Сегодня твой черед, не забыла? — говорит Ира, наконец понижая тон.

— Да как же? — удивляется бабушка. — У меня ребенок дома, я ее что, одну оставлю?

— А вот раньше надо было думать! Никто за тебя выходить не будет, так что ноги в руки и марш! Скоро закат.

Слышно, как баба Ира тяжело шаркает прочь. Взвизгивают петли калитки, и Валя юркает в спальню, принимая невинный вид. Сердце мечется внутри как пойманный в обувную коробку мышонок, дыхание сбилось и никак не выравнивается. Запрыгнув в кровать, Валя накрывается одеялом, когда в спальне появляется бабушка. Вид у нее потерянный и виноватый, какой бывает у папы, когда приходит домой пьяный и старается не бесить маму.

— Ты спи, золотце, — говорит. — А мне по делам еще сходить надо.

— Куда? — осторожно спрашивает Валя.

— Да тут буду, рядом, не бойся. В доме деда Антона.

— А когда вернешься?

— Поздно. Ты спать уже будешь. Так что засыпай сразу и не жди, хорошо?

Валя хмурится:

— И что за дела у тебя в такое время?

Помятая и взъерошенная, бабушка долго молчит, раздумывая, что сказать. Глаза бегают, пальцы нервно теребят подол засаленного платья. Раньше она всегда была уверенной, остроумной, знающей ответ на любой вопрос, теперь же похожа на вытащенную к доске двоечницу. Валя глядит из-под одеяла, не веря глазам и ежась от осознания, что родители очень и очень далеко, а рядом только вроде бы привычные и знакомые жители деревни, но ведут они себя совсем не привычно и не знакомо.

— Что ты будешь делать? — повторяет Валя, уже не надеясь на ответ.

Но бабушка угрюмо выдает:

— Баюкать Настеньку.

И, не дожидаясь новых вопросов, уходит.

***

Валя долго лежит в темноте, разглядывая белеющий потолок. Звездный свет просачивается сквозь занавески, заливая все тусклым серебром. Дверца старого шкафа чуть приоткрыта, и чернота внутри кажется глубокой как колодец. Маленький телевизор в углу отблескивает экраном, отражая комнату. Если прищуриться, чудится, что в отражении носятся неясные тени. Стебли рассады на подоконнике напоминают щупальца инопланетян из фильмов. Стоит заснуть, как они тут же вытянутся, чтобы обвить ноги и утащить в неизвестность.

Раньше не случалось, чтобы Валя ночевала без взрослых. Кто-то всегда находился поблизости, заботился, оберегал — это было естественным и обязательным. Неотъемлемым. А теперь вдруг оказалось, что можно остаться одной посреди нескончаемой темноты пустой спальни.

Время течет неторопливо, отмеряемое мягким тиканьем часов в гостиной. Минута за минутой ничего не происходит, и страх постепенно блекнет. Откинув одеяло, Валя соскальзывает с кровати и подбирается к окну, чтобы отодвинуть банки с рассадой и выглянуть.

Деревня спит, укрытая звездным одеялом. Чернеют треугольники крыш, чуть шевелятся на ветру макушки яблонь и черемух. Во мраке тлеет всего один огонек — окошко в доме деда Антона. Щурясь, Валя прижимается носом к стеклу, будто так получится увидеть, что происходит за далекими занавесками. Почти сразу глаза улавливают непонятное движение, словно темнота ожила и течет круговоротом. Уходит почти минута, чтобы разобрать очертания плеч и голов, сцепленные руки. Это люди. Они водят хоровод вокруг Антонова дома.

Невольно пригнувшись, Валя возвращается под одеяло. Увиденное не укладывается в голове и отдается непонятным чувством неловкости, какое бывает, когда случайно замечаешь что-то неприличное.

Она накрывается с головой и зажмуривается, но картинка все равно стоит перед глазами. Воображение дорисовывает детали, дополняет скрытое, и с каждой секундой все сложнее убедить себя, что темнота не дала рассмотреть лица, что горящие глаза не смотрели прямо на Валю.

Они не могли ее видеть. Конечно, нет.

***

Проспав почти до обеда, бабушка выползает в кухню и вяло гремит посудой. Шипит на сковороде масло, тянется по комнатам запах жареной картошки. Забравшись в кресло, Валя шелестит старыми газетами, разглядывая черно-белые фото и придумывая, как подступиться с вопросами. Увиденное ночью точно не предназначалось для ее глаз, поэтому лучше спрашивать осторожно. Кто знает, что будет, если выдать себя.

Бабушка крошит зелень на потертой разделочной доске, когда Валя застенчиво ступает в кухню, теребя воротник платья.

— Скоро, золотце, вот-вот уже, — говорит бабушка, заметив ее. — Еще чуть-чуть, и готово.

— Ты какая-то уставшая, — тянет Валя. — Во сколько ты пришла?

— На рассвете, золотце.

Валя вскарабкивается на табурет и прижимается подбородком к столешнице, глядя, как мельтешит нож с налипшими колечками зеленого лука.

— Ты всю ночь баюкала Настеньку?

Нож неподвижно зависает над доской, но почти сразу возвращается в прежний ритм.

— Баюкала, — кивает бабушка, сдувая с лица выбившуюся из-под косынки седую прядь.

— Она совсем маленькая, да? И спит плохо?

— Она как ты примерно. Может, постарше даже.

— Зачем тогда ее баюкать? — удивляется Валя.

— Надо, — неохотно отвечает бабушка.

По лицу не понять, сердится ли она. Губы сжаты, брови сдвинуты, глаза не отрываются от доски. Сплошная сосредоточенность на обеде. Выждав на всякий случай минуту или две, Валя продолжает:

— А чья внучка Настенька? Тут же Насть никогда не было.

Скидывая зелень в сковородку, бабушка говорит:

— Настя пришла из леса. Никто не знает, чья она внучка.

Заинтересованная, Валя непоседливо ерзает на табурете. Быть может, лето не будет унылым, если получится завести новых друзей.

— А с Настей можно погулять?

— Нет.

Ответ резкий и холодный, как дуновение из открытой форточки в декабре. Таким голосом бабушка разговаривает, когда Валя плохо себя ведет. Значит, дальше пока лучше не расспрашивать.

***

Пообедав, Валя запрыгивает в босоножки и мчит вверх по улице в сторону леса. Соседи здороваются без энтузиазма, почти все такие же сонные и вымотанные, как бабушка. Баба Ира поливает цветы в саду и отвечает на Валино приветствие только еле заметным кивком.

Жизнь в деревне, пусть и заторможенная, идет своим чередом: гремят ведра с водой для коров, потягивается на крыше жирный пятнистый кот, кудахчут куры за синим забором дяди Миши. Зелень купается в жарком солнечном свете, по небу ползут редкие жидкие облака.

Дом деда Антона высится над оградой, непривычно мрачный и недружелюбный. Заросший сорняком палисадник вытоптан у самых стен, все окна плотно занавешены, а в конуре с черепичной крышей пусто. Только сейчас Валя сквозь забор замечает, что цепь с ошейником валяется рядом, а миска для воды давно высохла и покрылась налетом. Прошлым летом с трудом удалось подружиться с огромным псом по кличке Мальчик, что заливался лаем при приближении любого постороннего. Валя целый месяц носила ему объедки, пока наконец не начал узнавать и ластиться, а дед Антон, смеясь, уверял, что такого еще никому не удавалось. Теперь же не видно ни Антона, ни Мальчика, будто дом в одночасье бросили, как при пожаре. Если не знать, что там Настенька, можно решить, что он вовсе нежилой.

Заметив, как напряженно косятся на нее из-за соседних заборов, Валя торопится прочь. Мельтешат перед глазами домики, удирает напуганная курица. Дорожка уводит из деревни в заросшее высокой травой поле, потом к ветхому мостику над чахлым ручьем, и вот наконец лес обступает со всех сторон, спасая от зноя.

Березовые кроны шелестят на ветру, будто рассказывают что-то успокаивающее. Пахнет мхом и грибами, лесной настил пружинит под подошвами как надувной матрас. В пробивающихся сквозь листву лучах роится мошкара, где-то высоко заливается трелью птица. Валя ступает осторожно, с любопытством вертя головой. Лес не густой, и взрослые не особо запрещают здесь гулять — говорят, главное, не сворачивать с тропинки. Поэтому Валя с друзьями давным-давно исходили тут все вдоль и поперек. Даже от тропинки отклонялись, только недалеко, чтобы добраться до самых густых зарослей малины.

Но сейчас малина совсем не интересна. Затаив дыхание, Валя высматривает что-нибудь необычное и незнакомое. Подсказку к возникновению Настеньки. По рассказам бабушки, далеко за лесом начинаются горы — там нет других деревень или каких-нибудь поселений, откуда могли бы прийти люди. А будь где-то тут избушка или хижина отшельников, все бы давно знали. Но не появилась же маленькая девочка посреди чащи просто сама по себе, не упала с неба, не вылезла из-под земли. Так не бывает. Может, бабушка вообще придумала это, потому что не хотела рассказывать правду. Судя по всему, про Настеньку она говорить не хочет.

Тропинка виляет меж стволов, заводя глубже в лес, и Валя все чаще тревожно оборачивается, будто хочет убедиться, что деревья позади не сомкнулись в сплошную стену, отрезав путь к деревне. С Танькой и Юркой здесь было намного веселее, чем одной. Одной совсем не весело, если подумать. Каждый шорох кажется зловещим, в каждом движении на краю обозримого чудятся непонятные силуэты, да еще в памяти всплывают давние дурацкие байки деда Антона про волков и медведей.

Стиснув зубы, Валя упрямо движется вперед. Нет тут волков и медведей, бабушка так сказала. Нет, и никогда не было.

Солнце доплывает до зенита и задумчиво виснет на месте, словно забыло, что нужно двигаться дальше. Духота вытесняет лесную прохладу, воздух делается влажным и липнет к коже как пищевая пленка. Платье на спине мокрое от пота, ноги гудят, во рту пересохло. Усталость заползает в мышцы тонкими щупальцами, сковывая движения. В очередной раз оглянувшись, Валя цепляется ступней за торчащий корень. В выставленные ладони впиваются камешки и хвоинки, коленки стукаются о землю. Боль яркая и мимолетная, как падающая звезда. Сев, Валя отряхивает ладони и рассматривает ссадины на коленях. К горлу подступают слезы, но это скорее от бессердечной жары и усталости, чем от боли. Надо возвращаться домой, а то сил на обратную дорогу вообще не останется.

Подняв голову, Валя вздрагивает: на коре ближайшей березы выжжен незнакомый символ. Черный, с желтоватыми опаленными краями, он углублен в ствол, словно кто-то вдавливал клеймо в дерево. Несколько прямых линий складываются в простой узор. Какой-то иероглиф или руна.

Тут же забыв об усталости и жаре, Валя поднимается и подходит ближе. Руна расположена высоко, даже по меркам папы. Взрослому человеку пришлось бы тащить стремянку, чтобы такое сделать.

Взгляд переползает дальше, различая на сосне неподалеку похожий символ. Менее заметный на темной коре, он все же достаточно четкий, чтобы не пропустить. Другая непонятная буква. На березе за сосной третья, а на следующей березе — четвертая.

Раскрыв рот, Валя уходит с тропинки и следует по выжженным рунам. По ним же легко будет вернуться. Ветви кустов цепляются за подол платья, ко лбу пристает паутина, босоножки утопают во мху. Лес сгущается, символов больше и больше. Тревога сходит на нет, вытесненная восторгом, что нашлась зацепка. Раз уж деревенские собираются молчать, Валя сама все разузнает.

Но лес, похоже, не собирается так просто выдавать свои секреты. Руны уводят в дремучую глубь, даже не думая кончаться, и мысль, что бабушка устроит взбучку, тяжелеет с каждым шагом. Солнце все же начинает сдвигаться вниз, только прохладнее от этого не становится. Пот течет по спине ручьем, а язык сухой и шершавый, как кусок пенопласта.

Упорство тает будто упавшая на пляжный песок льдинка. Кто знает, сколько надо времени, чтобы вернуться. Возможно, не получится успеть дотемна. Ночевать в лесу — так себе приключение, даже если нет волков и медведей. Да и бабушка всех на уши поднимет, а потом устроит скандал, еще и родителям расскажет.

Валя замедляет шаг и утирает пот со лба. Можно вернуться завтра. Прийти пораньше, успеть пройти дальше. Взять с собой воды и что-нибудь вкусное, будет настоящий поход. Жаль, без Таньки.

Уже собираясь разворачиваться, Валя цепляется взглядом за что-то непонятное, совсем не лесное — чуть впереди из-за дерева торчит белая вилка для розетки. Непонимающе нахмурившись, Валя подходит ближе и ахает.

Вилка — это от утюга. Грязный, с налетом ржавчины и отлетевшим колесиком регулировки, он валяется на боку у корней и напоминает убитого зверя. Рядом махровое полотенце, когда-то голубое, теперь грязно-серое, задеревеневшее, кишащее насекомыми. Тут же пустой цветочный горшок, распухшая от сырости книжка с рецептами, плоскогубцы, пачка семян помидоров. Янтарный браслет, топорик для мяса, кожаные ботинки. Случайный хлам, небрежно разбросанный, частично вросший в мох. Эти вещи принесли сюда не чтобы пользоваться, а просто выкинуть и забыть. Только вот кому это надо, когда для мусора есть более подходящие места, к тому же гораздо ближе.

Валя оглядывается. Все деревья тут сплошь исписаны рунами. Символы складываются в нечитаемые слова, а слова — в нечитаемые предложения. Хаотичные, налезающие друг на друга, они похожи на записи в дневнике сумасшедшего. Опаленные края, почерневшая кора.

Передернувшись от накативших мурашек, Валя опускает голову и замечает среди хлама на земле большой собачий череп — круглая голова, немного приплюснутый нос. Совсем как у Мальчика. Торча из-под целлофановой скатерти в цветочек, череп пялится  пустыми глазницами с тоской, будто жалеет Валю.

Тяжело сглотнув, она пятится на неверных ногах. Вот теперь точно пора возвращаться.

***

Жаркие летние дни текут в беспокойстве и непонимании. Лишенная друзей и привычных радостей, Валя слоняется по деревне как призрак, то и дело натыкаясь на неодобрительные взгляды жителей. Разговорить никого не получается, только баба Ира, застигнутая как-то утром в добром расположении духа, ласково гладит Валю по голове и советует поскорее уезжать домой.

— Почему? — осторожно спрашивает Валя.

— Да дел у нас по горло, — вздыхает. — Не знаем, куда деваться. Не до вас всех, понимаешь?

Валя не понимает, но медленно кивает.

— Думаешь, я сама по Танюшке не соскучилась? — продолжает Ира. — Думаешь, Вера Геннадьевна Петьку видеть не хочет? К тете Марине вон дочка приехать собиралась с мужем, пришлось отговаривать. Знаешь, какая это мука?

— И все из-за Насти?

Баба Ира тут же мрачнеет:

— Кто тебе про Настю сказал?

Сообразив, что сболтнула лишнего, Валя пожимает плечами:

— Не помню.

— Бабка твоя слишком много себе позволяет, — цедит Ира сквозь зубы, тыча в Валю пальцем. — И секреты хранить не умеет. Доведет до беды, чует мое сердце. Доведет, вот увидишь.

И, мигом растеряв хорошее настроение, она скрывается за своей калиткой. Слышно скрип досок под ногами и тихие ругательства.

По ночам еще страннее. Дожидаясь, когда бабушка уснет, Валя крадется к окну, и картинка снаружи всегда неизменна: горящее окно в доме деда Антона и хоровод. Понаблюдав почти две недели, Валя сделала вывод, что у местных есть какое-то расписание, как график работы. Кто будет водить, кто сидеть внутри, а кто спать. Они сменяют друг друга, чтобы всем успевать отдыхать и при этом не бросать Настю ни на одну ночь.

За это время бабушка ходила к дому Антона три раза. Уже не придумывая оправданий и не утруждаясь объяснениями, она велела Вале укладываться, а потом пропадала до самого утра. Как ни старалась Валя узнать бабушку среди водящих хоровод, ночная тьма оставалась непреклонна, и различить получалось только силуэты.

С каждым днем любопытство гложет Валю все глубже и жаднее. Если поначалу происходящее вызывало только непонимание и испуг, отталкивающие как удар током, то теперь манит и притягивает. Целая куча взрослых, разом сошедших с ума — так не бывает. Поэтому надо любой ценой выяснить правду.

***

В очередной субботний вечер, когда небо хмурится тучами, грозя разразиться обещанным дождем, снаружи слышится зов бабы Иры. Подслушивая под окном, Валя убеждается, что сегодня опять бабушкин черед баюкать Настеньку. Значит, ночью дом будет пуст, и никто не заметит, если Валя убежит.

Пока бабушка собирается, Валя выскальзывает наружу и пробирается огородами к дому деда Антона. Перелезая заборы, она зорко следит, чтобы никто не заметил, и трижды царапает коленки о торчащие гвозди. В редких окнах еще горит свет. Многие покидают дома и молча бредут на улицу. Последние солнечные лучи пробиваются сквозь завесу туч, растекаясь по горизонту багровым заревом. Добравшись до огорода деда Антона, Валя прикусывает губу и крадется через одичавшие заросли смородины к крыльцу.

Местные уже здесь — собрались за оградой и ждут. Мысленно молясь, чтобы доски не скрипели, Валя пробирается на веранду и растерянно замирает — на входной двери висит большой амбарный замок. Значит, внутрь пролезть не выйдет и придется уходить. Пока она собирается с мыслями, калитка распахивается, впуская жителей в ограду. Вздрогнув, Валя юркает за старое кресло-качалку и съеживается, чтобы стать незаметнее.

На веранде появляется бабушка. Плечи опущены, голова поникшая, лицо угрюмое. Погремев связкой ключей, она выбирает нужный и вынимает замок из петель. Дверь открывается, выдыхая душный затхлый воздух, и бабушка скрывается в сумраке дома.

Долгие минуты ничего не происходит, только снаружи доносятся шорохи и шелест. Морщась от боли в затекших ногах, Валя выпрямляется и осторожно выглядывает в окошко веранды.

Здесь и баба Ира, и тетя Марина, и дед Андрей, и даже совсем старенькая Ольга Борисовна из домика на окраине, которую все знахаркой называют. Многих Валя узнает с трудом — сгустившиеся сумерки делают морщинистые лица почти одинаковыми, догадаться можно только по деталям одежды. Например, рубашка с оторванным рукавом — это дядя Илья, он в ней сто лет уже ходит. А вон та толстая женщина — баба Инга, только она так повязывает платок на голове, большим узелком кверху, будто цветок на макушке.

Сцепившись руками, они медленно кружат у самых стен, похожие на вырезанные из черного картона фигурки. Развеваются чьи-то распущенные волосы, колышется подол платья, мельтешат размеренно переставляемые ступни. Зыбкую тишину разбавляют удары редких дождевых капель по шиферу и вой набирающего силу ветра.

Валя долго стоит неподвижно, не отрывая глаз от хоровода. Вблизи это выглядит намного реалистичнее и при этом невероятнее. Если раньше, сквозь окна теплой уютной бабушкиной спальни, все отдавало розыгрышем или спектаклем, то теперь видно, какой неподъемной серьезностью переполнено происходящее. Это не шутка, не игра ради удовольствия, а вынужденная мера, необходимая и изнуряющая.

До ушей доносится раскат грома, а потом ливень обрушивается на деревню как по щелчку, мгновенно делая все мокрым. Крыша веранды шумит будто подставленная под струю воды пустая бочка, воздух набирается свежестью и прохладой. Хоровод ни на секунду не останавливается. Свет мелькнувшей молнии на мгновение выхватывает напряженные лица, сжатые губы, свисающую с плеч мокрую одежду. Старая обувь упорно месит превратившуюся в грязь землю, руки словно приросли друг к дружке. Ни за что не остановятся. Придется торчать тут всю ночь, пока не разойдутся.

Валя оглядывается на дверь. Чуть приоткрытая, она едва заметно светится проемом — бабушка зажгла свет. Значит, уже баюкает Настю.

Уже не боясь выдать себя случайным скрипом, Валя топочет вперед и ныряет внутрь, будто кто-то может захлопнуть дверь перед самым носом.

Дом встречает душным сумраком. Внуков у деда Антона не было, только взрослая дочь, поэтому он любил зазывать соседских детей в гости и угощать чаем со сладостями, бесконечно рассказывая байки о буйной молодости. Валя бывала тут много раз, но теперь обстановка кажется незнакомой: с большого дубового стола снята скатерть, старенький холодильник выдернут из розетки, а с подоконников исчезли цветы. Не скучает на плите грязная кастрюлька, не сушатся над печкой хлебные корочки, а взамен ярких занавесок на окнах новенькие плотные шторы. Все убрано, вытерто и вымыто, как никогда не бывало у деда Антона.

Свет зажжен только в дальней спальне. Дверь там открыта настежь, и оранжевое свечение расползается по всему дому, углубляя тени под столом и за печкой. Валя ступает медленно, широко распахнув глаза, чтобы ничего не упустить. В углу спальни заметно одинокую настольную лампу, а на стенах тяжелые ковры со сложными узорами. Бабушка расположилась на высоком стуле спиной к двери, немного склонившись. Ее скрипучий голос едва различим сквозь шум дождя:

Люли-люли да баю,

В колыбель пущу змею.

Не поймаешь скользкий хвост,

Днем оттащим на погост.

Баю-баю да люли,

Не сбежишь из-под земли.

Хмурясь, Валя невольно замедляется, чтобы послушать. В песенке много куплетов, и все одинаково кровожадные. Никто не будет петь такое ребенку.

С каждой секундой происходящее становится все более и более неправильным. Наверное, лучше Вале не знать, что там за Настя и почему ее нужно баюкать каждую ночь жестокой песней. Наверное, лучше спрятаться на веранде, переждать дождь и хоровод, а потом вернуться домой вперед бабушки, чтобы сделать вид, будто ничего не было. И весь остаток лета лучше промаяться от неведения, чем пытаться переварить увиденное. Так говорит здравый смысл.

Но любопытство толкает вперед.

Валя подкрадывается к порогу спальни и поднимается на носочках, чтобы заглянуть через бабушкино плечо. Посередине комнаты на двух маленьких табуретках установлен обитый красным бархатом гроб, а в гробу девочка лет десяти или двенадцати. Черное платье, сложенные на груди руки, покрытая белым платочком голова. Губы у девочки синие, слипшиеся корочкой запекшейся крови, глаза плотно закрыты, а бледные щеки уродуют зеленовато-розовые следы разложения.

Баю-баю да люли,

Ты заплачь да заболи.

Картинка укладывается в голове постепенно, втискивается с трудом, царапаясь всеми своими шероховатостями и заостренностями. А когда наконец встает на место, Валя разевает рот и кричит.

Прервавшись, бабушка вскакивает так резко, что стул с грохотом валится на пол. Увидев Валю, она прижимает руки к лицу и выдыхает сквозь пальцы:

— Дура!

Это простое и нелепое обзывательство — худшее, что можно от нее услышать. Так бабушка называет Валю только в самых крайних случаях, когда та разбивает старую дорогущую вазу или пытается дотянуться пальцами до шипящего в сковородке масла.

От удивления Валя мгновенно перестает кричать и даже немного успокаивается, но бабушка грубо хватает ее и волочет к выходу. Успев оглянуться, Валя замечает, как Настенька открывает глаза и садится в гробу.

Снаружи все еще льет. От бабушкиного крика “Настя проснулась!” хоровод распадается, и все бегут в разные стороны как перепуганные муравьи.

— Я же говорила! — доносится голос бабы Иры.

(окончание в комментариях)

Показать полностью
1165

Исчезновение Ани Гонцовой

Два года назад тринадцатилетняя Анна Гонцова попрощалась с подружками в школьном вестибюле и отправилась домой после уроков. Физрук Илья Геннадьевич помнит, что она поздоровалась с ним на пешеходном переходе. Видеорегистратор припаркованной машины зафиксировал как Аня движется по тротуару на соседней улице, задумчиво распинывая палую листву. Камера видеонаблюдения над входом в магазин бытовых товаров уловила Аню, сворачивающую к парку в паре кварталов от собственного дома.

С тех пор ее никто не видел.

Я вспоминаю об этом, когда прохожу мимо сорок седьмой школы, где училась Аня Гонцова. Вспоминаю, когда цепляю взглядом ее фотографию в местных пабликах, где неравнодушные время от времени напоминают, что поиски продолжаются. Вспоминаю, когда ее старшая сестра Оля кладет голову мне на грудь и шепчет:

— Я хочу умереть.

Произнесенные в тысячный или милионный раз, эти слова уже не вызывают эмоций, они давно вычерпали меня до дна.

В гараже сумрачно, горит только старенький светильник над столом с инструментами в углу. Неровный желтый свет расползается островком, вытягивая тени от висящих на стене полок. Доски пола все еще источают запах мазута, хотя Гонцовы не пользуются гаражом уже несколько лет, с тех пор как окончательно вышедший из строя древний москвич пришлось отвозить на свалку.

Оля поворачивается, и пружины дивана под нами еле слышно скрипят. Ее рука забирается под мою футболку, прохладные пальцы пробегают от живота к груди, легонько сжимают сосок. По коже расползаются мурашки. Олины глаза отблескивают в потемках, длинные темные волосы щекочут мне шею, когда она приближается для поцелуя. В отличие от пальцев губы горячие, дыхание частое и жаркое, с едва уловимыми ароматами мятной жвачки и крабовых чипсов.

Прикрываю глаза и медленно провожу руками от ее талии до лопаток, нащупывая под кофтой застежку лифчика. Кожа гладкая и теплая, подушечки пальцев легко улавливают бугорки редких родинок. Оля усаживается на мне поудобнее, и напряжение под ширинкой делается почти болезненным. Прикусив губу, я наконец справляюсь с застежкой, когда в тишину вонзается скрежет распахиваемых гаражных ворот.

Вздрогнув, мы одновременно вскидываем головы. В приоткрывшемся проеме, на фоне вечернего сумрака, разбавленного зыбким светом уличного фонаря, застыла невысокая фигура. Короткие волосы растрепаны от ветра, руки зябко придерживают расстегивающийся ворот куртки.

Невольно выдыхаю:

— Теть Лена!

— Так и думала, где ее еще искать-то, — сварливо отвечает она.

Цокнув, Оля сползает с меня и демонстративно заводит руки под кофту, чтобы застегнуть лифчик. Ступня задевает брошенные у дивана пивные бутылки, и те со звоном перекатываются.

— Я же сказала, раньше десяти не приду, — говорит.

— Уже половина двенадцатого! Еще и телефон дома оставила. Скажи спасибо, что отец сам тебя искать не пошел, он бы если вот это все увидел, он бы…

— Да он со своего сраного кресла поднимется только если его любимый апокалипсис начнется. — Оля поправляет волосы, глядя на мать с вызовом. — Да и то не факт.

— Ну-ка, не дерзи! Сил уже нет, сколько я должна за тобой бегать?

— Да кто тебя просит бегать? Сама говорила, исполнится восемнадцать, и могу делать что хочу. Полгода как исполнилось. Странно, что ты не заметила.

Тетя Лена осуждающе воздевает палец к потолку:

— Своих родишь, тогда и умничай! Таскается по гаражам с кем попало, еще и огрызается!

Робко подаю голос:

— Теть Лен, разве ж я «кто попало»?

Она переводит взгляд на меня, губы трогает улыбка, тон смягчается:

— Вот женитесь, тогда и будешь не «кто попало». А пока застегивай портки и марш домой, еще мне не хватало от твоей мамки выслушивать, что я за вами плохо слежу.

Виновато кошусь на Олю, но она только пожимает плечами. Эту и с базуки не прошибешь.

— Завтра напишу, — говорит спокойно. — Мы не закончили.

***

Прохладный июнь зеленится на кронах деревьев в парке. Сквозь шелест листвы можно различить разговоры отдыхающих на соседних скамейках и далекий собачий лай. По ясному небу плавают птичьи силуэты. Тротуары еще не высохли после ночного дождя, и солнечный свет отражается в мелких лужах, бросая в глаза колкие блики.

Оля скучающе покачивает ногой, клацая нарощенным ногтем по дисплею телефона. Брови сдвинуты, губы сжаты, ветерок играет распущенными волосами. Скамейка под нами такая же влажная, как тротуары, поэтому я устроился на самом краешке, но Олю ничего не смущает — расположилась с удобством как на заднем сидении дорого автомобиля.

— Хочешь жвачку? — говорю, шаря по карманам.

Отвечает, не отрывая глаз от телефона:

— Хочу умереть.

Закидываю в рот мятную подушечку и усмехаюсь. Раньше на каждое такое заявление я принимался объяснять, что так говорить нельзя. Что жизнь продолжается. Что все будет хорошо. Но теперь это давно приелось и стало естественным как дыхание. Проводить время с Олей Гонцовой — значит постоянно слышать «я хочу умереть». Это звучит часто, обыденно, порой совершенно невпопад. Это нельзя вылечить, только смириться. Если сказать «я хочу в кино», Оля ответит «а я хочу умереть». Если в кафе, листая меню, спросить, чего она хочет, ответом будет «умереть».

— Скоро она? — спрашиваю нетерпеливо.

— Понятия не имею, — отзывается Оля. — Договорились в двенадцать.

— Уже пятнадцать минут первого.

— Значит, сидим еще пять минут и нафиг это все. Я ей сразу сказала, что не хочу видеться.

— Надо было вообще не приходить.

Подняв глаза от телефона, Оля тут же их закатывает:

— Вон, идет.

Оглядываюсь. Из дальнего конца парка в нашу сторону быстрым шагом движется Лиза Ткачук, одноклассница Ани. Русые волосы собраны в хвост на затылке, на плече болтается школьная сумка, шорты и белый топ кажутся легкими не по погоде. За Лизой, стараясь не отставать, вышагивает высокий сутулый парень в джинсовой куртке.

— А это кто? — спрашиваю.

— Андрей, — отвечает Оля. — Родионов.

Киваю, вспомнив. Андрей учился с Аней в одной школе, только старше на три класса. Оля часто рассказывала, как он подкатывал к Ане, но та держалась неприступной крепостью, то ли дожидаясь подходящего момента, то ли в самом деле не проявляя взаимного интереса.

— Зачем она его притащила? — говорю вполголоса.

— Они теперь мутят, — поясняет Оля. — Андрюша любит малолеток.

Она вежливо улыбается, когда Лиза и Андрей оказываются в зоне слышимости.

— Извините, я правда старалась не опоздать! — выдает Лиза вместо приветствия. — Думала уже, что не дождетесь.

Оля медленно переводит взгляд на ее сумку и спрашивает:

— У вас что, еще уроки идут?

— Нет, я принесла просто… Сейчас покажу…

Лиза долго копошится в сумке. Слышно шелест, перестук, бренчание. Андрей переминается с ноги на ногу, отстраненно глядя куда-то в сторону. Коротко стриженый, костлявый, с нездоровой желтоватой кожей, он похож на ходячую мумию. Немудрено, что Аня не торопилась поддаваться ухаживаниям.

— Вот! — радуется Лиза, выуживая на свет потрепанную тетрадь с мультяшным утенком на обложке.

Мельтешат разлинованные в клетку страницы, рассыпаются рукописные строчки. Щурясь, я угадываю старательно выведенные таблицы и символы, совсем не похожие на обычные школьные чертежи.

— Что это? — без интереса спрашивает Оля.

Лиза присаживается рядом, не переставая листать тетрадь.

— Долго думала, писать тебе или нет, — говорит. — Мы с Анькой у меня на даче ночевали, в конце каникул летних, прям вот незадолго до того, как она… ну… как ее…

— Пропала, — тусклым голосом подсказывает Оля.

— Ну да, пропала, — кивает Лиза. — Так вот, она у меня в тот раз рюкзак оставила, с которым приехала, у нее там зубная щетка, полотенце, все вот это, а она оставила его когда уезжали, а потом ей родители новый купили, к новому учебному году, и она про этот сказала, мол, потом как-нибудь заберу, сейчас же не особо нужен, а потом…

Оля перебивает:

— Ближе к делу.

— В общем, мы поехали позавчера на дачу, и я вспомнила про этот рюкзак, решила достать, чтобы, ну… повспоминать Аню. Там же вещи ее, тетради, брелок даже… — Лиза сбивается, прикусив губу, в глазах отблескивают слезы.

Бросив на меня скучающий взгляд, Оля снова утыкается в телефон. Это сейчас она равнодушная и хладнокровная. Раньше, в первые месяцы после исчезновения, любое упоминание Ани оборачивалось истерикой, и мне подолгу приходилось успокаивать Олю, выслушивая бесконечные «я хочу умереть». Воспитываемые строгими родителями, сестры находили спасение друг в друге и были особенно близки, поэтому потеря переломала Олю как проехавшийся грузовик.

— Я перебирала вещи, и…

— Шарилась в вещах, — поправляет Оля.

Лиза вскидывает удивленные глаза:

— Нет, я просто перебирала вещи, трогала, вспоминала! Это не то, что…

— Ты залезла в чужой рюкзак и шарилась в чужих вещах, учись говорить как есть, — Оля наконец убирает телефон в карман и поднимается со скамейки. — И давай уже выкладывай, зачем это все, или мы уходим.

Обиженно сжав губы, Лиза протягивает нам открытую тетрадь с утенком:

— Вот, она была в рюкзаке.

Мы склоняемся, изучая записи, сделанные старательным округлым почерком. Почти все на латыни, только изредка попадаются примечания на русском. Какие-то описания лунных циклов, рецепты, непроизносимые имена. Рисунки — пентаграммы и схемы ритуалов с расстановкой свечей и положением тела относительно сторон света. Каждая линия и деталь выведены настолько аккуратно, что сомнений быть не может — это не шутка. Не прикол, не розыгрыш.

Осторожно кошусь на Олю, но ее лицо остается непроницаемым.

— Это почерк Ани, — говорит Лиза шепотом, словно выдавая большой секрет.

— Вижу, — кивает Оля. — Дальше что?

— Как что? Это почерк Ани! Это она все писала и рисовала!

Раскрасневшаяся от возмущения, Лиза выглядит совсем ребенком. Малыш, не понимающий, почему над ним смеются взрослые. Невольно бросаю на Андрея осуждающий взгляд, но он не замечает.

— Писала, рисовала, — соглашается Оля. — Дальше-то что?

Лиза едва не подпрыгивает:

— Ты что, не понимаешь? Это же сатанизм! Аня увлекалась сатанизмом!

— Тоже мне открытие. У нас и дома такие тетради остались. И книжка даже есть. И постер у нее над кроватью висит с чертями какими-то.

Втроем мы глядим на Олю ошеломленно. Обведя всех взглядом, она неохотно поясняет:

— Это не всерьез же. Просто отца позлить.

— В смысле? — не понимает Лиза.

— Он у нас религиозный очень. Вечно поучает этими своими писаниями, цитирует каких-то там архангелов. Мол, все должно быть как указано свыше. Ну вы поняли, короче. Вот Анька и взялась ему назло этой ерундистикой заниматься.

Лиза разочарованно опускает руки с тетрадью, даже утенок на обложке кажется расстроенным.

— Всё? — подытоживает Оля.

— Ну… Нет, на самом деле. Ну, то есть… Не знаю. Я просто подумала, вдруг это связано.

— Что именно? — удивляюсь.

— Аня занималась… вот этим всем, а потом пропала. Вдруг это не совпадение.

Оля закатывает глаза:

— Это можно было и по телефону! Из-за какой-то тупости перлись через полгорода.

— Нет, подожди, правда! Я не столько из-за этого, сколько… вот, смотри…

Лиза торопливо листает тетрадку, а потом тычет Оле в лицо. Различаю новые рисунки и строчки, мало чем отличающиеся от остальных.

— Я гуглила, искала перевод, много непонятного, но вроде… не знаю… Здесь типа ритуал, который может вызвать умершего, ну типа душу его, типа поговорить, спросить. Вдруг получится? Вдруг мы хоть что-то узнаем?

Оля мгновенно каменеет лицом, сжимая кулаки так, что костяшки пальцев белеют.

— Кто тебе сказал, что Аня умершая? — говорю, тяжело сглотнув. — Она исчезла.

Андрей подает голос:

— Если пропавшего ребенка не находят в течение сорока восьми часов, это почти сто процентов, что он погиб.

— Это… Не обязательно, чтоб с умершим, — тараторит Лиза, оглядываясь на него с раздражением. — Это и со спящим можно, да и с любым в принципе, ну и вообще, главное, с душой связаться, вызвать ее, понимаешь?

После долгой паузы Оля говорит:

— Вам разрешение надо или что? Делайте, что хотите, если так скучно. Только меня не дергайте со всей этой хиромантией.

Она разворачивается, чтобы уходить, но Лиза в отчаянии хватает ее за рукав:

— Нет, подожди! Здесь нужно участие родственника! Если я правильно поняла. И чтоб четыре человека минимум. Я поэтому и попросила, чтоб ты его тоже взяла, — указывает на меня.

— Да щас! — возмущается Оля. — У меня поважнее дела есть, чем ваши игры дурацкие.

— Пожалуйста! — скулит Лиза, не выпуская рукав. — Почему бы не попробовать? Другого ничего не осталось же, ни зацепок, ни свидетелей, никто ничего не знает! Поиски давно ничего не дают, почти два года прошло! Давайте попробуем, это недолго!

Оля смотрит на меня с мольбой, словно прося вытащить из ямы. Привыкший во всем ее поддерживать, теперь я слишком увлечен услышанным.

— Почему нет? — говорю. — Все равно делать нечего.

Она вздыхает. Приняв это за согласие, Лиза тут же расцветает:

— У меня все есть уже, свечки церковные, зеркальце, мел. Тут не так уж сложно, только надо придумать, где это все сделать. Можно было бы у меня, но папа сегодня выходной, а он…

— У нас в гараже, — устало перебивает Оля. — И чтобы потом я тебя больше не видела.

***

Скрестив руки на груди, Оля наблюдает, как Лиза вычерчивает на полу круг. Андрей устроился на краешке стола с инструментами, весь сутулый и потрепанный, будто кто-то смял его в ком. Солнце проникает в гаражное окошко, рассеиваясь золотистым светом и едва справляясь с сумраком.

Расхаживаю туда-сюда, то с интересом поглядывая на Лизу, то переводя виноватый взгляд на Олю. Когда все кончится, она обязательно закатит скандал. Поддался, мол, на уговоры малолетки и втянул ее во весь этот сюр.

Андрей негромко говорит:

— При исчезновении или убийстве ребенка первые подозреваемые — всегда родители. Полиция проверяла родителей?

Оля поднимает глаза на меня, всем своим видом осуждая за то, что ей приходится это слушать.

— Их проверяли, — говорю, когда пауза становится слишком долгой. — Отец был на работе, мать вместе с Олей уезжали к бабушке. Полиция отмела такую версию почти сразу.

— Аня говорила, отношения с матерью у нее так себе, — продолжает Андрей, пытливо разглядывая Олю.

Она молчит.

— Причем тут это? — спрашиваю.

— Просто интересно, — он пожимает плечами. — Забавное же совпадение — отцу назло с какими-то там демонами дружила, мать тоже не очень. А потом пропала без вести.

— И что? — вспыхивает наконец Оля. — Я их тоже ни в хер не ставлю, что дальше? Думаешь, тоже пропаду? Да ничего они мне не сделают, быстро им покажу, где их место.

Тактично отворачиваюсь. Несмотря на бесконечные показушные перепалки с матерью, Оля боится ее как огня. Легко понять — при всей кажущейся мягкости тетя Лена умеет быть твердой и суровой. Как острый нож, закутанный в пушистый детский плед.

— И все же, — продолжает Андрей. — Вам, родне, полиция точно докладывала что-то такое, чего остальным знать нельзя. Есть же какие-то догадки, да? Что-то такое, что хоть немного…

— Ой, завались уже, а, — перебивает Лиза. — У вас на уроках слово «такт» не проходили?

— А на каких уроках его проходят? — ехидничает Андрей.

Уколов его взглядом, Лиза вытряхивает из рюкзака свечки и маленькое зеркальце в розовой пластиковой рамке.

— Садитесь на пол, внутри круга, — говорит. — По четырем сторонам света надо. И касаться друг друга мизинцами. Сейчас посмотрю.

Лиза запускает на телефоне компас и долго хмурится, разбираясь. Затем молча указывает, где усаживаться, и кладет зеркальце в центр круга.

— Какая же дичь. — Оля брезгливо морщится, устраиваясь на грязном полу.

Сажусь от нее по правую руку и протягиваю мизинец. Помедлив, она касается его своим и поджимает губы. С другой стороны от меня Андрей, а напротив Лиза. Сосредоточенно нахмурившись, она расставляет вокруг зеркала свечи и шарит по карманам в поисках зажигалки.

— Это надолго вообще? — спрашивает Оля.

— Дальше говорю только я, — отвечает Лиза, чиркая колесиком.

Пламя шипит, занимаясь на фитильках. Маленькие огоньки отражаются в зеркале, подрагивающие и перемигивающиеся как диоды на лабораторных приборах. Белесый дымок вьется вверх тонкими нитями. Запах мазута перебивается парафином, в гараже сразу становится душнее.

Выпрямив спину, Лиза соединяется мизинцами с Олей и Андреем. Огненные отсветы ложатся на лица, углубляя тени и зажигая глаза оранжевым светом. Невольно качаю головой, с трудом веря в происходящее. Мы похожи на детишек из начальной школы, что решили устроить в заброшенном сарае призыв Пиковой дамы. Еще труднее поверить, что я сам на это согласился, причем с легкостью и даже азартом. С другой стороны, желание разгадать тайну Ани Гонцовой отчаянно сильное. А отчаяние толкает на самые нелепые поступки.

— Закройте глаза, — велит Лиза.

С готовностью подчиняюсь. Теперь реальность складывается только из едких запахов и едва уловимого тепла Оли и Андрея на самых кончиках моих мизинцев. Голова кружится, словно нет никакого пола, только невесомость в бесконечной черной пустоте.

— В этот день мы собрались, чтобы повиноваться тьме и получить за это ответы, — раздается хриплый от волнения голос Лизы. — И силами тьмы мы зовем сюда душу, где бы она ни находилась, как бы далеко ни существовала. Какое бы расстояние ей ни пришлось преодолеть, пусть явится сюда и ответит, — Лиза переходит на шепот: — Оль, ты должна назвать ее имя, это твой родственник, только так сработает.

Голос Оли звучит с насмешкой:

— Ты же сказала, что дальше говоришь только ты.

— Один раз надо сказать тебе!

Вздох.

— Анна Гонцова.

— Анна Гонцова! — эхом отзывается Лиза. — Явись и ответь!

Тишина забивает уши плотной ватой. Сглотнув, я прислушиваюсь, силясь различить хоть малейший звук, будь то потрескивание пламени или шум ветра снаружи. Ничего.

Кажется, проходит целая вечность, прежде чем Лиза продолжает:

— Аня, ты пришла? Если ты пришла, то скажи нам, г-где… Где ты?

Секунды тянутся, как карамель из надкушенного батончика. Держать руки на весу становится все тяжелее, затекшие ноги молят о разминке. Не выдержав, я приподнимаю веки.

С закрытыми глазами и скрещенными под собой ногами Лиза выглядит почти просветленной, словно находится не в старом гараже, а на вершине зеленого холма, целиком поглощенная медитацией. Опустивший голову Андрей кажется заснувшим. Оля скучающе разглядывает потолок, и я невольно усмехаюсь, удивленный, что верил, будто она в точности последует указаниям.

А потом взгляд падает на зеркальце, и сердце пропускает удар. Огоньки кружатся по ту сторону стекла в быстром хороводе, хотя свечи остаются неподвижными. Часто моргаю, решив, что показалось, но нет — мельтешение совершенно реальное, словно зеркало превратилось в экран, транслирующий какое-то другое место.

Затаив дыхание, наклоняюсь. Не видно ни отражения потолка, ни моего лица, только огоньки, спиралью уводящие в темную бездну. Их много, десятки и сотни, одинаково крошечных и подвижных. Пытаюсь произнести хоть слово, но сдавленное горло не способно издавать звуки. Будто загипнотизированный, я наклоняюсь ниже. Вместо того, чтобы коснуться носом стекла, лицо погружается в прохладу, и все огни разом меркнут. Темнота смыкается вокруг, собственный голос доносится издалека.

Я падаю вниз, выкрикивая имя Ани. И она отвечает.

— Нанюхался, наверное, этих благовоний, — раздается голос Андрея.

— Какие благовония? Это свечки обычные, — отвечает Лиза.

Кто-то легонько хлопает меня по лицу. Открываю глаза. Надо мной привычный гаражный потолок и склонившиеся Оля, Лиза и Андрей, все одинаково растерянные. Судорожно вдохнув, я приподнимаюсь на локтях. Погасшие свечи разбросаны, зеркальце равнодушно отражает льющийся в окошко солнечный свет.

— Ч-что было? — выдавливаю.

— Обморок, — констатирует Андрей.

— Смотрю, ты носом в зеркало уперся и вырубился, — говорит Оля. — Перепугалась, как дурочка.

Указываю дрожащей рукой на зеркало:

— Я там… увидел что-то.

— Что? — тут же вскидывает голову Лиза. — Аню?

— Нет, просто пустота и огни, типа как колодец или что-то такое, я… Я не знаю, просто…

— Это тебе уже привиделось, когда отключился, — с видом знатока кивает Андрей. — Я классе в пятом не позавтракал перед школой и прям на уроке свалился в голодный обморок. Тоже что-то такое мерещилось.

Потираю глаза. Все было слишком настоящим и запомнилось в мельчайших деталях, кроме самого последнего. Аня произнесла какое-то слово, и оно мечется теперь внутри черепа, не давая поймать себя.

— Никакой это не голодный, — возражает Оля. — Мы по целой шаурме с утра навернули. Просто душно тут и воняет вашим воском этим. Я сразу сказала, что идиотская затея.

— Попробовать все равно стоило, — виновато бубнит Лиза.

Она подбирает зеркало, чтобы убрать в рюкзак, и удивленно замирает. На полу нацарапаны корявые буквы, складывающиеся в единственное слово. Мозг тут же озаряет вспышка — это то, что сказала Аня.

Андрей читает вслух:

— «Взаперти».

Мы молчим целую минуту, а потом Лиза обводит всех горящими глазами:

— Это ответ! Она ответила! Я спросила «где ты», и она ответила!

— Чушь. Бред, — голос Оли кажется надломленным. — Ты сама это накалякала, пока никто не видел. Смешно тебе, что ли? Весело, по-твоему?

— Ничего я не калякала, я…

— Это серьезно, между прочим! — кричит Оля. — Это не тема для шуток, чтобы так прикалываться!

Щеки раскраснелись, рот кривится, глаза влажные. Кажется, эмоции, что Оля так долго сдерживала, вот-вот прорвут плотину и снесут на своем пути все. Подаюсь вперед, чтобы обнять, но она отталкивает:

— Идите нахер отсюда. Все. Видеть вас не хочу.

***

Лето набирает обороты, заливая город жаром и зеленью, но внутри у меня словно пыльная подвальная каморка, куда не дотягиваются солнечные лучи. Гаражный ритуал что-то изменил, но разобраться слишком сложно. Нечто неуловимое вмешивается в детали окружающего, все кругом стало враждебным, будто каждое дерево неодобрительно наблюдает за мной, за каждой приоткрытой дверцей шкафа кто-то прячется. Напряженно всматриваясь в зеркала, я то и дело улавливаю неясные движения за спиной, и трудно определить, игра воображения это или происходит на самом деле.

Оле понадобилась почти неделя, чтобы оттаять. Поначалу она сбрасывала звонки и игнорировала сообщения, после начала отбиваться односложными ответами, а потом наконец согласилась увидеться. Первые встречи были прохладными и неловкими, но скоро все вернулось в прежнее русло.

Мы сидим в кофейне за столиком у окна, в моей кружке бергамотовый чай, Оля сжимает пальцами высокий стакан с кофе. Лучи ложатся на ее лицо, подчеркивая острые скулы и залегшие под глазами тени.

— Зачем ты ее везде таскаешь? — спрашивает, кивая на Анину тетрадь с письменами.

Торопясь убежать от разъяренной Оли, Лиза забыла ее в гараже, и я подобрал в смутной надежде найти что-то интересное.

— Не знаю, не выкидывать же, — говорю.

В первые же дни я затер тетрадь до дыр, но безрезультатно. Содержимое — сплошь тарабарщина, разбираться в которой все равно что продираться ночью через непролазный лес. Скорее всего, это перерисовки с эзотерических сайтов или глупых книг по черной магии. Вряд ли Аня занималась этим всерьез, видимо, и правда хотела всего лишь позлить отца. С другой стороны, кто знает, что там в голове у шестиклассницы. Как бы то ни было, я не выпускаю тетрадь из рук — это единственный посредник между здравым смыслом и тем, что творится.

— Я и не говорю выкидывать, — говорит Оля. — Просто оставь дома.

Запоздалый укол вины похож на пчелиный укус.

— Да, наверное, надо. Я как-то не подумал, что тебе это напоминает про… ну…

— Забей, — она отворачивается к окну.

Рассматриваю ее распущенные волосы и выпирающие ключицы, не представляя, как рассказать о своих предположениях. Каким-то непонятным образом ритуал сработал, и Аня откликнулась. Но потом не ушла, а осталась рядом со мной, потому что именно я соприкоснулся с ней через зеркало. Прицепилась клещом. Это шанс узнать правду об исчезновении, но не понимаю, как им воспользоваться.

Вздыхаю. В любой формулировке эти бредни опять доведут Олю до срыва. Надо подбираться постепенно, а не переть напролом.

— А ты, — спрашиваю медленно, — после того… ну, в гараже… Не замечала ничего странного?

— Замечала, — отвечает Оля, не отрывая взгляда от окна. — Замечала, как трудно отскребать воск от досок. Еще и надпись эту дебильную затирать. Если бы мать увидела, я бы задолбалась объяснять, какой херней мы там маялись.

— Ты правда не хочешь в этом разобраться?

— Я хочу умереть.

— Мне кажется, надо просто…

Она поднимается из-за стола и берет стакан. Отблескивают перламутровые ногти.

— Не забивай голову сказками, такого не бывает, — говорит. — Пойдем прогуляемся лучше.

***

Вечером я валяюсь на диване в гостиной, дожидаясь возвращения родителей с работы. Пальцы машинально перелистывают Анину тетрадь, мельтешат как в калейдоскопе буквы и рисунки. Усталость от непонимания давит все сильнее. Опускаю веки, ища успокоения. Если подумать, ничего особенного не произошло: всего лишь глупый ритуал и обморок. Это пугает, но не более. Остальное — только додумки, ведь если искать во всем странности, обязательно найдешь. Просто удивительно, что получилось так легко поддаться панике.

Ощутив прилив облегчения, выдыхаю и открываю глаза. На открытых страницах тетради, поперек схем и заклинаний, красуется кривая надпись, будто наспех выведенная левой рукой: «Я под диваном».

Грудь словно прошивает ледяным копьем. В мозгу раздается взрыв, и долгую минуту я сижу неподвижно, оглушенный и дезориентированный. Реальность на мгновение отходит на второй план, а потом медленно возвращается: выключенный телевизор, красноватый свет вечернего солнца на стенах, отцовская книжка в кресле, крики детей из открытого окна.

Надписи не было раньше, я не мог пропустить, не мог не запомнить. Кто-то написал это прямо сейчас.

Чутко прислушиваясь, я осторожно смотрю вниз, готовый к чему угодно, будь то торчащие из-под дивана конечности или растекающаяся лужа крови. Взгляд путается в узорах ковра, не отмечая ничего непривычного. Прикусываю губу. Вся моя сущность рвется бежать наружу и звать на помощь, но мышцы сковало слабостью. Все равно никто не поверит в появившиеся сами по себе слова на тетрадных страницах. Сначала надо убедиться в их правдивости.

Ощущая себя шагающим в пропасть, я медленно спускаюсь на пол. Футболка липнет к взмокшей спине, в висках стучит кровь. Встать на колени, заглянуть под диван — все просто. Сложнее будет подняться и бежать, но это потом.

Собственное дыхание оглушает влажным хрипом, когда прислоняюсь щекой к ковру. Пусто. Только пыль. Да и нет тут места, чтобы спрятаться, даже ребенку. Запустив трясущимися пальцами на телефоне фонарик, я проверяю снова. Блистер таблеток, какие-то нитки, потерянный сто лет назад колпачок от флешки.

Ничего больше.

***

Лиза хмурится, склонившись над тетрадью так низко, что едва не касается носом.

— Ты показывал Оле? — спрашивает.

— Нет, — говорю. — Она все равно уперлась, не верит. Скажет, сам написал.

Мы на скамейке во дворе Лизиного дома. Из приоткрытого окна на втором этаже доносится музыка, кричат в песочнице дети, щебечут рядом мамаши. Малыши на трехколесных велосипедах неподалеку соревнуются в скорости. Смотрю на все как сквозь грязное стекло, не в силах различить оттенки и детали. Все будто выцветшее, затемненное. После вчерашнего ощущение чужого присутствия усилилось в несколько раз. Кажется, кто-то ходит за мной по пятам и исчезает, стоит обернуться.

— И под диваном никого не было? — задумчиво уточняет Лиза, дотрагиваясь до надписи кончиком пальца.

— Говорю же, туда при всем желании никто бы не залез. Это все какая-то непонятная хрень.

Лиза поднимает глаза:

— Она подает знаки. Надо понять, как их разгадать.

— Потому я тебя и позвал. Можешь перевести еще что-то из этого? Вдруг есть другие полезности, вдруг что-то прояснится.

— Попробую, — неуверенно кивает. — Это так сложно, если честно. Но я постараюсь.

(продолжение в комментариях)

Показать полностью
1727

Живая

Юля выползает в кухню, когда я поднимаю закипевший чайник. Взъерошенная, заспанная, она тяжело опускается на стул, с трудом моргая. Под глазами залегли тени, губы растрескались, щеки запали. Моя старая футболка висит на ней как на вешалке, под тканью угадываются ключицы и выпирающие плечи, будто там вовсе один скелет.

— Почему не разбудил? — спрашивает хрипло. — Я же хотела сварить тебе кофе.

Ставлю чайник на место и отхлебываю из кружки, не сводя с Юли глаз. Длинные темные волосы спадают на лицо, но она даже не пытается смахнуть. Пальцы теребят край футболки, погасший взгляд скользит по стенам, словно ища, за что зацепиться.

— Некогда, я растворимый забодяжил, — отвечаю наконец. — Иди спи.

Говорит слабым голосом:

— Я выспалась. Хочешь, сделаю яичницу?

Пытается делать вид, что все в порядке. Как раньше. Подает признаки жизни из последних сил. Думает, я устал видеть ее разбитой, бесконечно валяющейся на кровати без движения. Ее чувство вины витает в воздухе и кажется даже плотнее, чем запах кофе из моей кружки.

— Мне надо бежать, — говорю. — В следующий раз сделаешь, хорошо?

Медленно кивает. Не верится, что всего несколько недель назад она была полна сил и излучала оптимизм. Шел шестой месяц беременности, врачи определили девочку. Юля тут же придумала имя — сказала, дочка будет Викой, как бабушка. Хорошая, мол, примета, называть детей в честь бабки или деда. Просматривала по интернет-магазинам коляски и колыбельки, фонтанировала идеями, гадала, кого выбрать крестными. Подруги несли одежду и советы, все смазывалось в бесконечную суету, похожую на маленький ураган, где Юля чувствовала себя как рыба в воде и вовсю наслаждалась.

Была середина июля, жара стояла невыносимая. Я вернулся с работы. В квартире царила тишина, слишком непривычная и неестественная — сразу стало ясно, что что-то случилось. Из-за задернутых штор спальню заполнял сумрак, но я все равно разглядел все так, будто на потолке разместили прожектор: смятое окровавленное одеяло, сползшая простыня. И Юля, тоже вся в крови, скулящая и растрепанная, сидела на кровати сгорбившись и прижимала к груди нечто, показавшееся мне сперва комьями сырого мяса.

Врачи не сказали ничего конкретного. Причинами могли быть слабость организма, генетическая предрасположенность, какие-то проблемы с шейкой матки, еще черт пойми что. Определить точно не удалось. Для Юли это и неважно — выяснение обстоятельств все равно не вернуло бы Вику.

— Все, я пошел.

Заставляю себя наклониться, чтобы чмокнуть ее в макушку, и Юля заставляет себя улыбнуться. Воздух такой тяжелый, что кажется, словно кто-то сдавливает грудь руками, мешая дышать. Смутная радость, что мне нужно уходить на работу и не сидеть целый день дома в этой невидимой мясорубке, стала почти привычной и не вызывает уже той нескончаемой неловкости, что поначалу. В первые недели Юля не выходила меня провожать, только корчилась под одеялом, и каждый раз казалось, что я бросаю ее умирать в одиночестве.

Она поднимает голову:

— Хорошего дня.

Как будто он действительно может быть хорошим.

***

Вечером, возвращаясь с работы, я замечаю у подъезда незнакомую девочку лет восьми. Русая косичка с бантиком, голубое платье в белый цветочек. Растерянно мнется у домофона. Наверное, забыла ключи. Ждет, когда кто-нибудь выйдет и дверь откроется.

— Сейчас, — говорю, перехватывая пакет с продуктами поудобнее, чтобы выудить из кармана ключ.

Вздрогнув, она оглядывается на меня зелеными глазищами и тут же убегает. Шаркают босоножки, хлопают складки подола. Невольно озираюсь в поисках кого-нибудь из соседей, но двор почти пуст, если не считать одинокую мамашу с коляской в дальнем конце. Детей в нашем доме не так уж много, и эту девочку я бы точно запомнил. Наверное, приходила к подружке, а незнакомый дядька, подкравшийся со спины, спугнул. Не наврала бы родителям чего лишнего.

Юля встречает в прихожей, и я невольно замираю — бледность немного отступила, волосы расчесаны, губы изогнуты в едва уловимой улыбке. Наспех поцеловав меня в щеку, она выхватывает пакет. Пальцы перебирают консервы и овощи, зарываются глубже, а затем она разочарованно опускает пакет на пол.

— Ищешь что-то? — спрашиваю. — Надо было что-то купить?

— Нет-нет.

Глядит с непонятной хитрецой, смущенно отводя руки за спину. Совсем как три года назад, когда я спрятал обручальное кольцо в шкафу, собираясь сделать большой сюрприз, а она нашла и несколько дней делала вид, будто ничего не знает.

— Ты выглядишь лучше, — говорю после паузы.

— И чувствую себя лучше.

Почти физически ощущаю, как сердце становится легче, будто кто-то сбросил балласт. Врачи предупреждали, что все будет тянуться намного дольше, и я готовился утопать в безнадеге еще не один месяц, но теперь забрезжил свет. Значит, скоро все кончится. Придется пройти еще немало мглы, еще многое перетерпеть, но теперь, когда конец уже виден, это будет легче.

Весь вечер, готовя ужин, накрывая на стол, уходя в туалет и возвращаясь, Юля продолжает осматриваться и заглядывать в каждый угол. Выйдя из душа, я застаю ее на балконе. Неподвижная, вцепившаяся в бортик, она напряженно смотрит вниз. Бесшумно приближаюсь, прослеживая взгляд. Там наша машина. Хмурюсь: вроде целая, рядом никого подозрительного.

— Что такое? — говорю негромко.

Она подпрыгивает и тут же расслабленно выдыхает:

— Ничего! Просто подышать вышла.

Юркает в спальню, а я остаюсь снаружи не в силах тронуться с места. Недавнее облегчение рассеивается и выцветает, вытесненное догадкой — мгновенное исцеление Юли может объясняться только непорядком в голове. Если депрессия сменится безумием, легче станет совсем уж нескоро. Или вообще не станет.

Когда укладываемся спать, Юля прижимается ко мне под одеялом. Теплая и хрупкая как мышонок. Стиснув зубы, приобнимаю тонкую талию и зарываюсь носом в пахнущие бергамотовым шампунем волосы. Раньше это мгновенно отзывалось томным напряжением в трусах, но теперь я не могу заставить себя почувствовать хоть что-нибудь.

Шепчет:

— У нас сегодня были гости.

— Папа? Он вроде не предупреждал, обычно звонит же или…

— Нет, ты ее не знаешь. Девочка незнакомая, такая миленькая. Коса длиннющая, платье голубенькое.

Слушаю, затаив дыхание.

— Просто постучалась, я даже сначала открывать не хотела, никого же не ждала, — продолжает Юля. — А потом думаю, посмотрю в глазок. А там ребенок, так интересно стало.

— Ты ее впустила?

— Нет, я вышла на площадку, и мы разговаривали.

— О чем?

Не отвечает. Слышно, как бьется бутылка где-то во дворе, потом раздраженное ругательство. Пшикает автоматический освежитель в туалете, гавкает у соседей пес. Молчание растягивается на долгие минуты, и я успеваю решить, что Юля заснула, когда она вдруг выдает:

— Она сказала, что Вика не умерла.

Распахиваю глаза. В зыбкой темноте спальни замерли очертания мебели, словно над нами нависают безмолвные наблюдатели. Желудок скручивается и холодеет. С трудом ворочая языком, я спрашиваю:

— Зачем ты рассказа ребенку про выкидыш?

— Я и не рассказывала. Я похвалила платье, спросила, где родители, что-то еще было такое, ни о чем. А потом она просто сказала, что мне не надо грустить, потому что моя дочка не умерла. И убежала.

Глубоко дышу, собирая мысли как рассыпавшиеся бусины. Услышанное тоже можно было бы списать на съезжающую крышу, если бы я не видел девочку своими глазами. Почему-то с Юлей она разговаривала, а меня испугалась. Наверное, ее кто-то попросил, не мог же ребенок до такого додуматься. Кто-то из сердобольных соседей, например. Хотели успокоить и помочь, а получилась злая шутка.

— Вика не могла умереть, — говорю хрипло, и собственные слова напоминают мне ржавую нефильтрованную воду, хлещущую из прорвавшейся трубы. — Она же и не жила даже. Не родилась, значит, не умирала. Был только плод, не сформировавшийся в человека, не успевший ничего… Я… Не знаю, как объяснить. У тебя были надежды и представления о ней, поэтому ты думала, что она уже что-то… ну, случившееся, состоявшееся. Но не случилось ведь. Не состоялось. Никто не умирал, потому что никого не было.

Так или иначе, я давно удерживал это в себе. Другими формулировками, более ограненными, менее острыми, но порывался сказать много раз. Понимая, что Юлю такое скорее разозлит, чем утешит. Оно зрело как гнойный прыщ и вот брызнуло.

Юля не двигается, но я ощущаю, как ослабевают ее объятия. Пусть отстранится, пусть отвернется, мне надо больше воздуха. Меньше духоты.

— Тебя это успокаивает? — спрашивает она. — Когда ты так думаешь, то страдаешь меньше? Это помогает?

Отвечаю, недолго помолчав:

— Да. Так легче.

— Хотела бы я думать также, — говорит она и наконец отворачивается. — Только это неправда.

***

Ночью негромкий скрип вырывает меня из зыбкой дремы. Часто моргаю, заторможенно всматриваясь в темноту. Дверца шкафа распахнута. Юля ворошит вещи, заглядывая под мои сложенные джинсы и толстовки, ссутулившаяся и съежившаяся как напуганный кролик. Топорщатся в стороны спутанные волосы, белеет кожа на плечах — точь-в-точь полуденница, сошедшая с картинок из книжки со страшными сказками. Мрак сглаживает детали, и на какой-то миг кажется, что происходящее нереально, что я продолжаю спать и видеть сон.

Бормоча под нос, Юля закрывает шкаф и оглядывает спальню. Тут же прикрываю веки, не подавая виду, что проснулся. На спине выступает холодный пот, пальцы пробивает нервная дрожь. Юля стоит неподвижно целую минуту и выходит. Слышно, как шаркают по линолеуму в коридоре босые ступни, шуршит снятый с вешалки осенний плащ. Звякают снятые с крючка ключи, щелкает дверной замок.

Когда дверь закрывается, я выползаю из-под одеяла и бреду в прихожую, неуверенно держась за стены. Глаза привыкли к темноте, и не нужно включать свет, чтобы увидеть, что Юля забрала мою связку ключей. Значит, хочет взять машину. Мозг судорожно пульсирует в черепе, отказываясь сообразить, куда она вздумала ехать среди ночи.

Спотыкаясь на ровном месте, я бросаюсь на балкон. Нужно успеть крикнуть, остановить, хотя бы выяснить причины. Это слишком странно, чтобы сразу понять, что к чему. Слишком абсурдно, чтобы поверить, что происходит взаправду.

Когда выхожу, снизу тренькает сигнализация. Удивленно замираю. Открыв заднюю дверцу, Юля скрывается в машине, видно только тощие ноги в шлепанцах и полы плаща. С трудом различаю сквозь стекла, как торопливо шарят по салону руки. Никуда она не собирается. Она ищет.

Жаркая летняя ночь мгновенно делается морозной, и я невольно растираю грудь ладонями, силясь стряхнуть мурашки. В памяти всплывают вычитанные в интернете статьи про сумасшедших, творящих нечто непонятное и необъяснимое. Фотографии из соцсетей с непримечательными лицами обычных людей. Разрозненные обрывки интервью с их родственниками: «это казалось безобидным поначалу», «он никому не мешал», «у всех свои тараканы», «слишком быстро прогрессировало», «мы не знали, что это обернется такими последствиями».

Не проходит и пяти минут, как Юля вылазит и хлопает дверцей. Снова пиликает сигнализация, отдаваясь эхом от спящих домов. Недолго постояв в прострации, Юля запахивает плащ и медленно двигается в сторону подъезда.

Что-то отвлекает мое внимание: в дальнем конце двора, прямо под уличным фонарем застыла маленькая девочка. Длинная коса, цветочки на платье. Желтый свет придает лицу болезненный оттенок, глаза уперлись в меня угрюмым взглядом. С трудом сглотнув, пытаюсь подавить нарастающую внутри волну холода. Девочка совсем не выглядит испуганной или потерянной, будто ночные скитания по улице — привычное дело. Что там за родители, раз допускают такое.

Скрежет ключа в замке вырывает меня из оцепенения. Тихо чертыхнувшись, успеваю вернуться в кровать пока Юля раздевается в прихожей.

***

Несмотря на улучшения, дни тянутся все так же мучительно. Даже прекратившая хандрить, Юля по-прежнему вызывает беспокойство. Настораживает. Глаза мечутся в бесконечном поиске, пальцы нетерпеливо теребят серьги в ушах. На простейшие вопросы отвечает невпопад, иногда надолго уходит в себя и сидит без движения, молча пялясь в стену. Один раз я заметил, как она подняла коврик под унитазом и внимательно разглядывала пол. Если спросить, что происходит, она отмахивается и смущенно улыбается, тут же меняя тему. Наблюдаю за ней каждую минуту как дотошный исследователь, тщетно пытаясь нащупать грань между приемлемым поведением и шагом в пропасть сумасшествия.

Одним из вечеров, затормозив у подъезда, я опять замечаю девочку: следит из-за угла дома, как выхожу из машины. Ветерок полощет подол платья, солнце отсвечивает на волосах. Замявшись на мгновение, я твердо шагаю в ее сторону.

— Эй! — кричу. — Подойди-ка.

Подскочив от испуга, она скрывается. Стискиваю зубы и срываюсь на бег, но когда оказываюсь за углом, удивленно замираю: двор пуст, только соседка тетя Ира, тяжело отдуваясь, тащит прижатый к груди огромный цветочный горшок с уныло торчащим зеленым ростком.

— О, привет! — улыбается, увидев меня. — Смотри, монстеру ухватила, баб Вера отдала, говорит, не растет она нихрена. Может, у меня очухается. У нее кошки дома все цветы пожрали, от этой ничего не почти не оставили, вот спасать буду, выхаживать.

Слушаю вполуха, высматривая детский силуэт за кустами или под припаркованными машинами. Томятся на жаре мусорные баки, вяло покачиваются цветочные кусты в клумбах-покрышках, скучают облупленные скамейки. Тысяча мест для пряток, до утра искать можно.

— У меня на балконе как раз место есть, Володькины инструменты на антресоли перетащу, будет красота, — с упоением продолжает тетя Ира. — Если разойдется, такая здоровая вымахать может, новый горшок искать придется. Хотя по-любому придется, этот позорный какой-то. Только баб Вере не говори, что я так сказала, хотя ты в тот дом все равно не ходишь, да и…

Перебиваю:

— Теть Ир, вы девочку тут не видели сейчас, в вашу сторону побежала?

Удивленно оглядывается:

— Какую девочку? Ни души же, я вон оттуда всю улицу перлась, увидела бы. Чья девочка-то, Наська поди, Рыбковых дочка?

— Нет, не местная какая-то.

Ира снова оглядывается. Седеющие пряди прилипли ко взмокшему лбу, отсвечивают на шее бусы из фальшивого жемчуга.

— Да не было никого, вот те крест. Показалось, может?

— Может.

Лицо соседки делается догадливо-подозрительным, как у зрителя в кинотеатре, раньше времени разгадавшего концовку.

— Вы там как вообще? — спрашивает медленно, будто невзначай. — Юлька че, не оклемалась еще?

Внутри мгновенно вырастает каменная стена, ограждающая от чужих посягательств. Так много за ней, за этой стеной, о чем невыносимо тянет рассказать хоть кому-нибудь, выплеснуть и избавиться. С каждым днем это гниет все сильнее, отравляя и разъедая.

Говорю сухо:

— Держимся.

— Потерпеть надо, — часто кивает тетя Ира. — У меня у племянницы также было лет пять назад, чуть не убилась бедолажка, муж вообще с ума сходил. Тоже по первости им чудилось всякое. И ниче, вон прошлой зимой родили нормально, все хорошо теперь. Пережить надо, это кончится. Не навсегда это.

Поднимаю на нее внимательный взгляд, будто увидел впервые. Вполне возможно, что девочку тетя Ира и подослала, иначе не объяснить ведь, почему она не увидела, где та спряталась. Как тут с кем-то делиться, как выговариваться, если люди пытаются творить добро, от которого нужно спасаться словно от пожара.

— Спасибо, — говорю. — У нас все получится.

***

Юля встречает меня в прихожей и, нетерпеливо вырвав пакет с продуктами, запускает руку внутрь. Шуршат полиэтиленовые обертки, позвякивают стеклянные банки. Закусив губу, она опускает пакет на пол и едва не ныряет туда с головой. Летит наружу пачка макарон, выкатывается банка консервированной кукурузы, рассыпаются жизнерадостные апельсины.

— Ты что? — выдавливаю, когда удивление сменяется испугом.

Она поднимается, сутулясь как нашкодивший хулиган.

— Где она? — спрашивает.

— Что? Ты разве что-то просила?

— Ой, ну хватит, а! Я не могу больше! Где Вика?

Руки невольно сжимаются в кулаки, дыхание сбивается.

— Вика?

— Девочка опять приходила, опять сказала, что моя дочка не умерла! Значит, ты ее прячешь! Где она?

Указываю на развороченный пакет:

— Это ее ты там искала? В продуктах? Думаешь, я ребенка как овощи таскаю? Или в шкафу храню? И в машине ты тоже искала ее? Я что, мог ее там оставить, типа в бардачке спрятать или под сиденьем? Ребенка маленького?

Юля пристыженно отворачивается:

— Я думала, ты спал.

— Да какая разница! — ору. — Ты вообще понимаешь, что творишь? Ты младенца по шкафам ищешь!

— А где искать? Куда ты ее дел? Это весело тебе или что? Я думала, все пропало, я чуть не подохла от всего этого… я… я как дом большой построила, понимаешь? По кирпичикам выкладывала, детальку к детальке подгоняла, а он… он взял и рухнул за секунду! Вот как это чувствуется, ты же понимаешь тоже! Я чуть с ума не сошла! А теперь оказывается, что этого не было, просто ты не хочешь говорить, куда дел нашу дочку. Сколько еще ждать, когда ты ее вернешь?

Вдох. Выдох. Вдох. Еще вдох. Выдох. Нельзя срываться, хоть кто-то здесь должен сохранять рассудок.

— Юль, послушай себя, пожалуйста. Ты же понимаешь, что нет Вики, ты своими глазами видела, в руках держала, там вообще без вариантов. — От собственных слов я трескаюсь как хрупкий лед под тяжелыми шагами, голос невольно повышается. — А сейчас какая-то малолетка тебе приходит в уши ссать, ее не пойми кто подсылает, и ты веришь как дурочка! Не бывает такого, понимаешь? Если бы Вика выжила, разве я стал бы ее от тебя прятать? Ты в самом деле с ума сходишь, возьми себя в руки, не хватало мне тебя еще в дурку сдать!

Юля открывает рот, чтобы ответить, но слезы не дают проговорить ни слова. Махнув рукой, она бросается в ванную. Хлопает дверь, плещет включенная вода, лишь немного приглушая надрывные рыдания.

***

Утром просыпаюсь до будильника. Реальность складывается постепенно, срастаясь рваными краями: смятое одеяло, шкаф, прикроватный столик с витаминами и телефоном. Рассвет пробивается сквозь неплотно задернутые шторы, заполняя все слабым светом. Медленно сажусь. Юли в кровати нет, но ее негромкий голос слышится из прихожей — наверное, кто-то позвонил, и она вышла поговорить. Вот что меня разбудило.

Сонливость испаряется окончательно, и тогда я различаю, что вместе с Юлей говорит кто-то еще. Голос совсем тихий, почти шепот. Слов не разобрать. Хмурясь, я соскальзываю с постели и осторожно двигаюсь в прихожую.

Юля перед открытой дверью. Несмотря на помятое со сна лицо, выглядит бодрой и оживленной. У порога снаружи молодая женщина в зеленом ситцевом платье. Длинные русые волосы вьются по плечам, в ушах поблескивают серебряные серьги-колечки, на губах улыбка. Она что-то говорит, касаясь пальцем Юлиного подбородка, и та тоже улыбается.

— Что случилось? — подаю голос, подходя ближе.

Обе оглядываются на меня: Юля с удивлением, гостья с испугом. Несколько секунд проходят в напряженном молчании, а потом женщина разворачивается и скрывается. Выглянув на лестничную клетку, Юля пожимает плечами и закрывает дверь.

— Кто это? — спрашиваю.

— Не знаю. Кажется, мама той девочки. Они похожи.

— И зачем она пришла?

Юля глядит с сомнением, прикидывая, отвечать или нет, а потом осторожно произносит:

— Говорит, хотела просто поздороваться.

Непонимающе смотрю на дверь, будто сейчас она откроется и кто-нибудь все объяснит. Разложит по полочкам. Разжует и положит в рот. Вопросов так много, что чудится, будто я бьюсь лбом о кирпичную кладку.

— Она сказала, с моей дочкой все будет хорошо, — тихо продолжает Юля.

Озарение накрывает как взрывная волна, тут же расставляя все по местам:

— Это что, секта какая-то?

— Н-нет, то есть… То есть, я не знаю, но…

— Юль, ты понимаешь, что это все вообще дикость какая-то? Сектанты, они же… Они специально ищут таких людей, ну… Которые… что-то плохое пережили, на них воздействовать легче, понимаешь? Им просто надо тебя типа завербовать или как там, понимаешь? Они узнали откуда-то про нас, и ходят теперь, а ты уши развесила и ерундой занимаешься, понимаешь?

Она поджимает губы, тыча в меня пальцем:

— Я знаю, что это правда! Я чувствую! А даже если нет, то… Знаешь, как мне хреново было, знаешь? А как они появились, сразу отлегло, я прям ожила. Это не просто так, я все понимаю, я же не дура. Сердце не обманешь, особенно материнское. И я вот лучше я в таком состоянии буду, чем обратно, чем… В общем, лучше тебе поскорее вернуть Вику, а то я вообще не знаю, это просто…

Перебиваю, стараясь удерживать ровный тон:

— Вики нет, и тебе придется с этим смириться, сейчас или потом. Если я их еще хоть раз увижу, сразу ментов вызову. И если ты не перестанешь пороть чушь, пойдем с тобой по специалистам, там тебе уж точно объяснят, что правда, а что нет.

Юля улыбается краешком рта, в один миг делаясь холодной как острый кусок льда.

— Вали уже на работу, — говорит, проходя мимо меня в спальню. — Я спать хочу.

***

Когда выхожу из подъезда, платье незнакомки мелькает за горками детской площадки — значит, наблюдала. И снова убежала, едва увидев меня.

Стискиваю зубы и тороплюсь за ней, лавируя меж припаркованных машин. Утреннее солнце заливает сонные клумбы, искрятся капли росы на лепестках цветов. Толстый рыжий кот испуганно шарахается в сторону, вспархивает с качели голубь. Там, в дальнем конце двора, облупившаяся унылая песочница. На скамейке рядом клюет носом незнакомая старуха, ветерок терзает пакет у ее ног.

Осматриваюсь. Здесь тупик, значит, женщине некуда деваться. Если только успела забежать в подъезд, но для этого нужен ключ от домофона. Или кто-то открыл изнутри. Но тогда я точно услышал бы сигнал.

— Доброе утро, — говорю негромко, приближаясь к старухе.

Вскидывает голову. Лицо такое морщинистое, что похоже на скомканную тряпку, выцветшие глаза щурятся на солнце, седые лохмы растрепались по плечам. Одетая в серое холщовое платье, она напоминает одновременно злую ведьму и школьную уборщицу, выползшую из каморки со швабрами.

— Здесь была женщина, только что, — продолжаю. — Вы видели, куда она пошла?

Старуха поднимает руку, тыча в меня узловатым пальцем:

— Тебя предупреждали! Ты помнишь?

Голос сиплый и тихий. Пока хмурюсь, пытаясь сообразить, что к чему, она повторяет уже утвердительно:

— Ты помнишь.

Сумасшедшая. Невольно отступаю, словно боясь заразиться, когда из-за спины доносится бодрый оклик. Тетя Ира, в солнечных очках, с сумкой на плече, плывет как большое жизнерадостное облако.

— Ты на работу? Поздновато сегодня! — Удивленно осматривается. — Мне показалось, ты с кем-то разговаривал.

Поворачиваюсь к старухе, но ее и след простыл. Только пустая скамейка да вяло трепыхающийся пакет. Слабость мгновенно схватывает колени, сердце сжимается в холодный ком. Я же отвлекся всего на секунду, она не могла так быстро уйти.

— Я… Я просто… — мямлю. — Подошел, а тут…

Тетя Ира не слушает:

— А я на распродажу. Приехали там эти, как их, из Индии, там парфюмерия всякая и тряпки, бусы еще вроде. Лидка сказала, надо пораньше, а то все разгребут, цены же не то что у нас. Я и проснулась ни свет ни заря, сейчас в автобусе все будут думать, что я как эти бабки, которые в поликлинику с утра пораньше, вот уж не думала, что…

— Я тороплюсь, — перебиваю дрожащим голосом, как в тумане выискивая взглядом свою машину.

— А я так и сказала, что опаздываешь! Давай, удачи нам!

***

Ночь дышит духотой в распахнутую балконную дверь. Занавеска меланхолично колышется как гигантская медуза, снаружи доносится негромкая музыка из чьей-то машины. Я лежу на спине, разглядывая потолок. Темнота плотная словно туман — кажется, при каждом вдохе она проникает в легкие, пропитывая меня и окрашивая все нутро черным. Привычная жизнь, и так надломленная после выкидыша, теперь вовсе расходится глубокими трещинами. Не могу вспомнить, когда чувствовал себя счастливым. Будто это было не со мной, а с кем-то другим, до кого никак не дотянуться.

Юля спит рядом, отвернувшись. Вечером мы помирились, и она старалась вести себя как обычно, но в лице так и сквозило недоверие. Думает, я обманываю ее. Ждет, когда достану Вику из кармана или из-под кровати. Все осматривает углы, разглядывает из окна машину. Будь у меня возможность загадать желание, я бы остался один в целом мире, без сходящей с ума жены, без лезущих в душу соседок, без странных сектантов, топчущихся у порога. Вылез бы из всего этого как змея из старой кожи. Отбросил бы прочь.

Сон накрывает меня смутными видениями, но тут же разбивается вдребезги от неожиданного звука совсем рядом. Шарканье чьей-то ноги по линолеуму в коридоре. Со сбившимся дыханием приподнимаюсь на локтях, широко раскрытыми глазами глядя в темный дверной проем. Снова шарканье, и вот уже можно различить невысокий силуэт. Подол платья, тонкое щупальце — косичка.

Девочка осторожно ступает в спальню, двигаясь к Юле, но тут замечает, что я проснулся, и замирает.

— Т-ты как сюда попала? — спрашиваю осипшим голосом, судорожно вспоминая, закрывал ли дверь, когда вернулся с работы. — Кто тебе разре…

Пригнувшись, она прошмыгивает на балкон. Стучат по полу босые пятки, взвивается отдернутая занавеска.

— Юля! — толкаю ее в плечо. — Проснись, звони в полицию!

Пока она что-то бурчит сквозь сон, я выпрыгиваю на балкон. Все качается перед глазами: старый проржавевший от дождей велик, замотанные в полиэтилен коробки с ненужными вещами, пустые цветочные горшки. Девочки нет. Вцепившись одеревеневшими пальцами в перила, я смотрю вниз. Всего лишь четвертый этаж, люди выживали и при падениях с гораздо большей высоты.

Газон под окнами чист, если не считать пары отблескивающих бутылок да белеющих в свете фонаря окурков. Никакого распластавшегося детского тельца. Никаких криков, никакой суеты.

— Что там? — спрашивает из спальни Юля.

— Тут была эта девочка.

— Где тут?

Возвращаюсь с балкона и хватаю со стула штаны.

— Прямо тут, в квартире! — говорю. — Ты впустила?

— В смысле впустила? Я спала.

Выглядит удивленной. Если и притворяется, то очень хорошо. Наспех запрыгнув в штаны, мчусь в прихожую и дергаю ручку. Заперто. Значит, зашла и закрыла за собой. Нет, я бы точно услышал, как щелкает замок.

— Никуда не уходи! — кричу Юле, открывая дверь и ныряя в подъезд.

Внизу я шатаюсь по газону, наклонившись и щурясь, будто потерял ключи. Будто тело заметить так же сложно, как рассыпавшуюся мелочь. Теплый ветер ласкает взмокший затылок, сердце застряло в горле горячим куском.

Ничего, только мусор. Только запущенная трава да редкие сорняки.

— Че, мужик, закладку ищешь? — доносится насмешливо откуда-то сверху.

Раздраженно сплевываю. Приснилось. Почудилось. Игра теней, оживленная уставшим от бессонницы разумом. Тревога перешла все границы, надо держать себя в руках. Не доходить до крайностей.

Юля сидит на кровати с включенным ночником, когда снова появляюсь в спальне. Свет ложится на заспанное лицо, подчеркивая мешки под глазами и нездоровую бледность. Глядит с ехидным прищуром:

— Может, это тебе по специалистам надо?

***

Весь следующий день незнакомки преследуют меня как призраки. Девочка перебегает дорогу, когда торможу на красный по пути на работу. Оборачивается, глядя с озорной улыбкой, будто зовет поиграть в догонялки. Женщина сидит за столом на террасе летнего кафе, скучающе покачивая ногой. Провожает задумчивым взглядом, когда проезжаю мимо. Лицо открытое и приятное, но я отвожу глаза как от дохлой кошки. Желудок сжимается, силясь вытолкнуть выпитый утром кофе, приходится дышать глубже, чтобы отогнать тошноту.

Старуха маячит за окнами офиса. Стуча пальцами по клавиатуре, я то и дело отрываюсь от экрана, чтобы вытянуть шею и выглянуть наружу. Она то сидит на обочине тротуара, сгорбившись и шевеля губами, то медленно шатается из стороны в сторону. Прохожие не обращают на нее внимания, будто и не замечают вовсе. Кусая губы до крови, я подавляю желание спросить у кого-нибудь из коллег, видят ли они старуху. Если ответ будет отрицательным, я точно тронусь. Хотя, судя по всему, терять уже нечего.

Словно угадав мои мысли, она поворачивается к окну и косится на меня, улыбаясь гнилыми зубами.

Все они заодно — и девочка, и женщина, и эта бабка. Чего-то добиваются, нарочно изводят меня. И если раньше хотя бы боялись, то теперь ведут себя нагло. Вызывающе. Как будто они стали сильнее, а я слабее. Наверное, творят свои сектантские ритуалы, выпивая меня досуха.

Выдохнув, закрываю лицо руками. Надо бежать. Брать Юлю, снимать квартиру в другом конце города. Прятаться. Или без Юли, если уж они ей так нравятся. Черт с ними, лишь бы оставили в покое меня. Пусть все исчезнут, пусть останусь только я один.

***

— Они были здесь сегодня? — спрашиваю с порога, вернувшись домой.

Юля невинно хлопает ресницами:

— Кто?

— Не включай дуру!

Сбросив обувь, я обхожу квартиру, хотя понимаю, что никого не найду. По пути с работы я видел и девочку, и женщину, и старуху. Всех в разных местах, всех слишком далеко. Они не успели бы оказаться здесь раньше меня. С другой стороны, могут быть и другие. Кто знает, сколько их всего.

— Передай им — еще раз увижу, вообще не знаю, что сделаю, — говорю, проверяя ванную. — Хочешь, чтоб мы другую квартиру искали? Или к ним перебраться думаешь? Так пожалуйста, я тебя не держу, нечего мне мозги клевать.

Юля наблюдает мои метания без удивления, прислонившись спиной к стене и скрестив руки на груди.

— Я плов приготовила, — говорит как ни в чем не бывало. — Руки помыть не забудь.

Весь вечер она ведет себя совсем как раньше, будто не было этих нескольких недель ада. Рассказывает что-то про подруг, шутит, смеется. Спрашивает, надо ли добавки. Ласково гладит по волосам, целует в шею. В глазах при этом сплошной лед, а к губам прилипла едва уловимая усмешка. Не могу отделаться от ощущения, что на меня движется поезд, и отпрыгнуть в сторону уже поздно.

(окончание в комментариях)

Показать полностью
249

Культ (часть 4, заключительная)

Третья часть


Через несколько часов, когда я успеваю облазить каждый угол и переворошить всю солому с пометом в поисках чего-то полезного, дверь снова отворяется. На пороге Марфа — голова покрыта старушечьим платком в цветочек, на плечи накинут старый плащ.


— Закат скоро, — объявляет спокойно. — Пора готовиться к казни.


Из-за ее спины появляются две девушки лет двадцати и грубо хватают Азу за локти, заставляя подняться.


— Эту тоже возьмите, пусть посмотрит. — Марфа указывает на меня. — Да не вы! Кто ее сюда занес? Мне не надо, чтоб руна пленника убила ее раньше времени. И если попробует бежать — отрывайте ноги.


После недолгих переговоров и поисков в сарае появляется неопрятный мужичок в пропахшей свинарником одежде и неохотно тянет меня за руку, выводя наружу.


Здесь собирается народ — мужчины, женщины, чумазые дети с любопытно разинутыми ртами. Все сторонятся и пятятся, давая дорогу. Невольно ищу взглядом Костю, но тщетно.


Нас ведут по дощатой дорожке меж грядок с успевшими проклюнуться первыми ростками. В воздухе витают запахи молока и сена. Дымит трубой баня у соседей, кренится гниющий забор. Небо затягивает тучами, но на западе еще чисто, и солнце висит над горизонтом, неторопливо наливаясь алым.


За оградой людей еще больше. Все вывалили из домов как на праздник, гам стоит такой, что голова гудит будто чугунная. Оглядевшись, тут же замечаю большое пепелище неподалеку — на черной земле угадываются обломки мебели и куски труб. Битое почерневшее стекло, красный шифер, еще какой-то обгоревший мусор, не поддающийся опознанию. Значит, Марфа не стала отстраивать дом, даже завалы никто не разгреб.


Из размышлений меня вырывает грубый толчок в спину. Зеваки выстраиваются в процессию: первой шагает Марфа, за ней ведут Азу, остальные держатся ровным строем. Бубнеж и переговоры ни на секунду не утихают — восторженные, предвкушающие. Глаза у всех искрятся, лица сияют улыбками. Дома медленно плывут мимо, в окнах отражаются оранжевые солнечные блики. Семенит по забору сытый рыжий кот, меланхолично работает челюстью корова.


Через двадцать минут дома редеют, утоптанная дорога под ногами сменяется хлюпающей грязью, впереди прорисовывается смешанный лес. Солнце выглядывает из-за крон как из-за краешка одеяла, будто бы с сонным любопытством.


Связанные за спиной руки не мешают Азе выглядеть гордо — походка ровная, голова поднята. Спутанные волосы развеваются на ветру как порванный в лоскутья флаг. Лица не видно, но я живо представляю насмешливо-усталое выражение. Почуяв мой взгляд, она на секунду оборачивается и улыбается самым краешком губ. Глаза при этом такие пустые и холодные, что все внутри меня болезненно сжимается.


Когда деревья обступают толпу, Марфа поднимает руки и все тут же останавливаются. Утихают разговоры, улегается суета. Слышно, как где-то хлопает крыльями птица, шелестит молодая листва. Тающие солнечные лучи сочатся меж ветвей, разбавляя вечерние сумерки. Прохладный воздух пахнет мхом и хвоей.


Марфа указывает на место между двух деревьев, и Азу толкают туда. Едва устояв на ногах, она упрямо задирает подбородок и расправляет плечи, напоминая испуганного медвежонка, старающегося казаться больше.


— Хозяин леса! — Скрипучий голос Марфы кажется неожиданно громким. — Окажи нам свою милость и помоги вершить правосудие. Да будет исполнен древний ритуал казни!


Хриплый шепот у меня за спиной объясняет кому-то:


— Лет сто такого не было… Такая честь… Марфа обычно просто башку отрезает, вот и вся казнь… А тут ишь, поди посмотри… какие почести…


Деревья рядом с Азой изгибаются, и я невольно вскрикиваю. Трещат древние стволы, осыпается сухая кора, валятся заброшенные вороньи гнезда. Ветви тянутся вниз как щупальца осьминога и обвивают Азу, поднимая вверх. Повиснув на высоте нескольких метров, она стискивает зубы и молча озирает столпившихся. Если бы не лунный шнурок, ей хватило бы одного заклинания, чтобы разом разделаться со всеми.


— Мы собрались, чтобы отдать дань справедливости, — объявляет Марфа. — Ибо предатель должен быть убит, как и…


— Я никого не предавала, — Аза говорит негромко, но все слышат ее отчетливо. — Подбери более подходящее слово.


Марфа на секунду осекается, чтобы бросить на нее короткий взгляд, а потом снова поворачивается к собравшимся:


— Сегодня нам придется убить одну из первых ведьм. Единственную выжившую из первых ведьм. Она могла бы стать великим лидером и сплотить нас, сделать сильнее и опаснее перед лицом человечества, но выбрала…


— Вам нужно искать мира с человечеством, а не войны, — перебивает Аза. — Для ведьм это единственный способ жить нормальной жизнью.


Поднимается недовольный гул. Не решаясь говорить в полный голос, люди склоняются к ушам друг друга и бормочут, не сводя презрительных взглядов с Азы.


— Какой мир может быть с теми, кто нас истребляет? — спрашивает Марфа. — Вот потому и погибли все первые ведьмы, искавшие мира, что нет в этой идее и крупицы здравого смысла!


— Первые ведьмы, затеявшие войну, погибли тоже, — усмехается Аза. — Причем, как видишь, намного раньше меня.


Марфа брезгливо кривит рот:


— Их убили люди! С которыми ты хочешь теперь жить в мире.


— Если вы будете изводить себя мечтами о мести, то так ничего и не добьетесь, — отвечает Аза. — Нам надо развиваться и строить собственную историю, а не тратить все силы на злобу и зависть. Тем более шансов справиться с людьми нет, потому что их…


— Теперь у нас есть Плакальщица! — Марфа победоносно воздевает палец к небу. — Спустя столько лет страданий и лишений она явилась, чтобы избавить нас от гнета. И это не легенда, не сказка, это реальность!


Раздаются одобрительные выкрики, кто-то хлопает в ладоши. Замерзшая, я обнимаю себя за плечи, мысленно молясь, чтобы все оказалось дурным сном или насланным мороком. Чудится, будто вокруг бушует шторм, и тяжелые волны вот-вот захлестнут меня, унося на черное холодное дно.


— Довольно разговоров! — выкрикивает Марфа. — Палачи!


Вперед тут же выходят шесть старух, и вместе с ней становятся полукругом под висящей на ветвях Азой. Найдя меня глазами в толпе, она слабо улыбается:


— Я рада, что знала тебя.


Произнеся сложное заклинание, Марфа дергает руками, будто забрасывает наверх невидимое лассо. Помедлив, старухи следуют ее примеру. Аза надсадно стонет и морщится. Вздуваются на лбу вены, напряженно распрямляются ноги.


— Начали! — приказывает Марфа и налегает на незримую веревку всем телом.


Раздается влажный хруст, правое плечо Азы выходит из сустава. Когда подключаются другие палачи, дергая за свои канаты, Аза прикусывает губу. Трещат кости, рвется одежда. Распахнув глаза, я прижимаю ладони ко рту.


— Еще! — кричит Марфа.


Снова и снова они тянут, разрывая Азу на куски. Когда на землю с влажным шлепком падает оторванная нога в ботинке на высокой подошве, я опускаюсь на колени. В глазах роятся мушки, горло сжимается. Кровь хлещет сверху дождем, окропляя деревья и мох у корней. Не решаясь поднять глаза, я рассматриваю опадающие клочки футболки Азы. Очередной шлепок, и по земле перекатываются кисти рук, плотно связанные между собой лунным шнурком. Отсвечивает в закатных лучах медная нить, хвоинки налипают на окровавленную кожу, впиваются под ногти.


— Еще! — не успокаивается Марфа.


Тяжелый железный запах пропитывает воздух, вытесняя лесные ароматы. После очередного рывка палачей плюхаются вниз влажно пульсирующие внутренности и оторванная челюсть. Скалятся побуревшие от крови зубы, розовеют десны. Подаюсь вперед, исторгая из себя недавно проглоченную похлебку. Голова кружится, слезы размывают все, милосердно скрывая происходящее.


— Еще!


Проходит несколько секунд или часов, когда все наконец затихает. Лежа в позе эмбриона, я едва улавливаю, как кто-то проходит мимо, то и дело задевая меня ногами. Шум в ушах похож на воющую вьюгу за окном деревенского дома в те давние зимние дни, когда мы с Леркой гостили у бабушки, совсем мелкие и не представляющие, что ждет впереди.


— Так и не закричала, — произносит Марфа то ли с раздражением, то ли с восхищением. — Вот упрямая какая, а. Такая воля, да не в то русло.


Кто-то подхватывает меня на руки. Различаю через приоткрытые веки кроны деревьев и темное небо над ними с проступающими в разрывах туч звездами. Если бы можно было оказаться также далеко и взирать на все также безразлично.


— Расходитесь по домам и ложитесь спать! — доносится голос Марфы будто сквозь плотную подушку. — На рассвете мы разбудим Плакальщицу. С новым днем наступит новая эпоха!


***


Ночь протекает в рваной дреме с постоянно накатывающими приступами тошноты. Корчась и плача, я ползаю из одного угла сарая в другой и не могу устроиться так, чтобы забыться нормальным сном. Во все щели задувает холодный ветер, издалека доносится непрекращающийся лай брехливой шавки. Слабый дождь стучит по крыше, редкие капли просачиваются и разбиваются об мое лицо. Тело будто набито глиняными осколками, каждое движение отдается в костях тупой болью, раненая рука бесконечно ноет. Пальцы нащупывают на полу окурок Азы, и сквозняк словно проходит внутрь меня, остужая и замедляя сердце. Перед взором мелькает то хлещущая с высоты кровь, то нога в тяжелом ботинке. Вместе с внутренностями падает голова Глеба и упирается в меня немигающим взглядом. Растягиваются в улыбке синие губы, сухой шершавый язык раз за разом касается зубов, выдавая бесконечное:


— Ты виновата ты виновата ты виновата ты виновата ты…


Дверь сарая оглушительно скрипит, и я кричу от испуга, подхваченная с пола все тем же мужичком. В голове с грохотом рушатся целые города, все крошится и разлетается. Меня куда-то тащат, и очистившееся от туч небо уже светлеет, готовясь показать новый рассвет. Кругом незнакомые лица, все куда-то торопятся, даже более радостные, чем перед вчерашней казнью. Проносятся мимо заборы и палисадники, орут дерущиеся кошки, скачет спущенный с цепи пес.


Марфа выплывает из разноцветного мельтешения как икона: седые волосы старательно расчесаны и уложены, расшитые золотыми нитями бархатные одежды ослепляют роскошью. Даже лицо у нее, осиянное улыбкой, будто разгладилось и помолодело.


— Ты должна быть счастлива, что присутствуешь с нами в этот день, — говорит она, доверительно наклоняясь ко мне как к хорошей подруге. — Я подумывала забрать твое тело, когда ты попалась. Мне давно пора новое, сама понимаешь, да со всеми этими заботами было как-то не до того.


Деревянное лицо Константина проносится мимо, обжигая взгляд, и тут же теряется.


— Но потом я передумала, — продолжает Марфа. — Да и ты предпочла бы умереть, чем отдать мне такую ценность, правда же? А этот ритуал ведь должен проходить только по взаимному согласию. В общем, не суть. Я решила отвести тебе другую важную роль, потому ты еще и жива, собственно. Ты — единственный обычный человек в округе, понимаешь? Только ты в этой деревне погибнешь, когда проснется Плакальщица. Ты станешь знамением. Умерев, ты покажешь, что у нас все получилось.


Дома кончаются, идти становится сложнее. Кажется, пологий подъем. Под подошвами скользит влажная от росы трава, воздух с хрипом втягивается в горло при каждом вздохе. Сил почти не осталось. Я бы давно свалилась и потеряла сознание, если бы меня не тащили силой. Щурюсь в попытке понять, что происходит, но кругом столько людей, что не видно ничего кроме одежд, лиц и голубого неба над головой.


— Дальше идут только ведьмы, — громко говорит Марфа. — Возвращайтесь домой и ждите.

Мужичок выпускает меня, но идущие рядом женщины тут же подхватывают, не давая упасть. От них пахнет потом, травами, печной сажей и выпечкой. Разеваю рот шире и глубоко дышу, заставляя себя немного очухаться. Если появится хоть один шанс убежать, хоть малейшая возможность что-то изменить, я должна приложить все усилия.


Когда толпа останавливается, у меня получается нормально осмотреться. Мы на большом холме, всю деревню отсюда видно как на ладони — домики кажутся игрушечными, а люди маленькими как муравьи. Лес за деревней уходит к самому горизонту, уплотняясь и превращаясь в море зелени. Так далеко от цивилизации. Никто не придет на помощь.


Вершину холма венчает выложенный из крупных камней алтарь, украшенный лозами и венками весенних цветов. На алтаре, раскинув руки в стороны, лежит девочка лет двенадцати. Длинные русые волосы расползлись по камням как водоросли, ситцевое платье переливается вышивкой из яркого бисера. Бледное лицо безмятежно, опущенные ресницы чуть трепещут, рот приоткрыт. Забыв обо всем другом, я разглядываю Плакальщицу с благоговением как редчайший музейный экспонат. Хрупкое невесомое дитя, грозящее гибелью всему человечеству.


Марфа встает перед алтарем и поворачивается к остальным. Их так много — сотни женщин всех возрастов, в разнообразных нарядах, с разными прическами, смуглые и бледные, голубоглазые и раскосые. Все затихли как одна, вытягивают шеи и поднимаются на носочки, не сводя глаз с Плакальщицы.


— Сегодня я видела сон, — говорит Марфа, не сдерживая широкую улыбку. — Гигантское цветущее дерево подпирало небесный свод, дотягиваясь до самого солнца, а корни его уходили вниз, разбивая человеческие кости и черепа. Это знак! Природа вознесет нас выше неба и раздавит людей. Наше время пришло!


Тут и там раздаются ликующие возгласы, толпа шумит и волнуется как морская поверхность. Солнце показывает над горизонтом сияющий краешек, и на землю проливается теплый свет.

Меня подводят ближе к алтарю. Плакальщица на расстоянии вытянутой руки — кожа белая как фарфор, над воротником выпирают тонкие ключицы. Так близко, что можно различить пульсирующую венку на виске и вылезшие из рукава нитки. Если схватить камень побольше, то…


— Дернешься — умрешь мучительной смертью, я обещаю, — негромко говорит Марфа, не переставая улыбаться. — Ты ничего не успеешь, даже если решишь пожертвовать собой. Не глупи и прими свой конец достойно.


Она взмахивает рукой, и из толпы выходит Костя. Одетый в белую рубашку и черные брюки, он несет перед собой Глаз Авеля. Жаркое свечение заливает неподвижное лицо, расплескивается как искры бенгальского огня.


— Тихо! — кричит Марфа, успокаивая разбушевавшуюся толпу. — Мы начинаем.


Опустившись перед алтарем на колено, Константин поднимает Глаз над головой и читает заговор на незнакомом языке. Налетает холодный ветер, земля вздрагивает, словно что-то пытается выбраться из глубины. Сияние покидает Глаза Авеля струящимся потоком и окутывает Плакальщицу, впитываясь в ее кожу, устремляясь в рот и ноздри. Золотистые блики рассыпаются по платью легкой крупой и тают как снежинки. Всего через несколько секунд от свечения не остается и следа, а Глаз Авеля снова превращается в блеклое стеклышко. Плакальщица так и лежит без движения, лишь мерно поднимается и опускается грудь в такт дыханию.


— Теперь ты можешь ее разбудить, — говорит Константин, отступая на два шага.


Марфа занимает его место. Брови напряженно сдвигаются, губы вытягиваются в тонкую линию, лицо становится напряженным. Времени больше нет.


Глубоко вдохнув, я наклоняюсь и хватаю камень здоровой рукой, но не успеваю даже замахнуться. Указательный и средний пальцы отрываются и падают в траву вместе с выпущенным камнем, крупные капли крови багрово отблескивают на солнце. Боль оглушает, дыхание сбивается. Прижимаю покалеченную ладонь к груди, тихо скуля.


Марфа шипит:


— Я предупреждала! Ты сама напросилась, теперь я…


— Нет, — возражает Константин. — Нам нужно знамение. Я буду за ней следить.


Гляжу на него с яростью. В ответ только привычное равнодушие.


Покосившись на меня, Марфа снова поворачивается к алтарю и расстегивает на груди пуговицы. Шурша, одежды сползают с плеч тяжелым ворохом. Марфа выпутывается из них ногами и горбится над алтарем, распуская волосы. Болтаются обвисшие груди и дряблый живот, темнеют на коже старческие пятна. Растрепанная седая копна напоминает веник, ноги исчерчены сеткой фиолетовых вен.


Кажется, будто ее надтреснутый голос разносится на многие километры вокруг:


— Мое имя Марфа, меня наделили правом говорить за всех, и я стою перед тобой, освобожденная от одеяний и украшений, омытая родниковой водой и очищенная утренним ветром. Все правила, необходимые для твоего пробуждения, соблюдены, все условия выполнены, и теперь я взываю к тебе.


Все смотрят лишь на Плакальщицу, поэтому никто не видит то, что вижу я: Константин медленно подносит Глаз Авеля ко рту и касается губами. Впитав силу чернокнижника, камень наливается густым алым свечением и вспыхивает как рубин. Лицо Кости светлеет и смягчается, в глазах мелькает живой блеск. Затаив дыхание, я ошеломленно наблюдаю, как он бросает Глаз Авеля на землю и наступает каблуком ботинка. Камень лопается словно лампочка, разбрызгивая мелкие осколки. Багровая дымка всплывает вверх, мгновенно тая и рассеиваясь.


— Много столетий ты спала непробудным сном, накапливая силу и приумножая ненависть, — зычно продолжает Марфа, задрав лицо к небу. — Много столетий твои сестры несли муки и страдания на своих плечах, ни на минуту не забывая о тебе. Каждый день мы мечтали о том моменте, когда ты спасешь всех нас. И вот, пришло время проснуться, чтобы исполнить древний долг. И поэтому я прошу тебя: проснись! Проснись! Проснись!


Собравшиеся с готовностью подхватывают, и вот уже многоголосое «Проснись!» раз за разом разносится над холмом, сотрясая воздух.


До моего парализованного болью и усталостью мозга наконец доходит: Костя лишился способностей чернокнижника, теперь он тоже обычный человек. Значит, больше не помешает. Главное, успеть, пока Марфа и остальные не заметили.


Но когда снова наклоняюсь за камнем, Плакальщица садится. Земля опять вздрагивает, и я едва удерживаюсь на ногах. Каждая мышца в теле деревенеет и обездвиживается от ужаса. Все разом затихают, в тишине слышно только негромкий вой ветра.


Марфа опускается перед алтарем на колени и понижает голос до шепота:


— Мы ждем.


Плакальщица открывает ясные голубые глаза и неспешно обводит всех взглядом. Секунды растягиваются в часы, словно в замедленной съемке: вот хмурятся брови, кривятся губы, собирается складками лоб. В уголках глаз скапливается красная влага, и кровавые слезы сползают по щекам, оставляя тонкие дорожки.


— Свершилось! — выдыхает Марфа.


А потом раздается гулкий хлопок, и она разлетается облаком серого пепла.


Кто-то захлебывается истошным воплем. Оглядываюсь: одна за другой ведьмы рассыпаются как песчаные скульптуры. Небо чернеет от взметнувшегося вверх праха, воздух дрожит, все кругом гудит и стонет. Пыль летит в глаза, забивается в нос. Прикрываю лицо локтем и щурюсь, изо всех сил не позволяя себе зажмуриться.


Поднимается паника, все разбегаются по сторонам, инстинктивно прикрываясь руками. Тут и там слышатся новые хлопки, и на траву медленно оседает ковер пыли. Спастись не удается никому — меньше чем через минуту на почерневшем холме остаемся только мы с Костей. Прах кружится завихрениями, постепенно замедляясь и улегаясь.


Плакальщица склоняет голову. Лицо изрезается глубокими морщинами, нижняя губа обвисает, обнажая гниющие зубы. Зрачки затягиваются белесой пленкой, волосы седеют и истончаются. Опускаются плечи, горбится спина. Все годы, проведенные во сне, теперь обрушиваются на нее как кислотный дождь, разъедая и уничтожая. Глаза западают, оставляя пустые глазницы, лицо делается похожим на обтянутый кожей череп. С тихим стоном она заваливается назад, вытягивается на алтаре и замирает. Не свожу цепкого взгляда — вдруг поднимется снова, вдруг опять начнется невесть что. Но минуты текут, а Плакальщица остается всего лишь мертвой мумией.


Константин приближается, каждым шагом вздымая облака пыли.


— Ты как? — спрашивает.


Беззвучно хлопаю ртом, оглядываясь.


— Плакальщица всегда была самой большой ошибкой ведьм. — Он усмехается. — И за самую большую ошибку они заплатили самую высокую цену.


Едва ворочаю языком:


— Но… как это… они… почему…


— Плакальщица — внучка одной из первых ведьм. Ее сделали сосудом для ненависти и уложили спать, чтобы эта ненависть копилась и становилась сильнее. Вот только никто не спросил девочку, чего хочет она. А она хотела всего лишь жить и наслаждаться жизнью. Мне кажется, если бы она выросла, то в свое время примкнула бы к таким как Аза. К тем, кто против войны.


— Я… Все равно я не понимаю, это…


— Я и объясняю, не торопись. Плакальщица, как и положено, спала веками и взращивала в себе ненависть. Вот только обратила она ее не против человечества, а против тех, кто лишил ее нормальной жизни. Все максимально просто.


Ветер раздувает прах по холму, на зубах скрипит, в горле першит. Невольно отплевываясь, я недоверчиво спрашиваю:


— Так она убила всех ведьм? Или только тех, кто был здесь?


— Всех. В каждом уголке мира.


— А люди?


Он улыбается:


— Как видишь, мы с тобой живы. Людям Плакальщица никогда не угрожала.


Расслабленный и уставший, он похож на довольного туриста, спустившегося с красивой горы. Волосы растрепаны, взгляд беззаботно блуждает.


— Так ты знал об этом с самого начала? — спрашиваю. — Надо было сказать раньше!


— Ты могла все испортить. Здесь любой шаг в сторону равносилен смерти. Положиться можно только на себя. Но я старался быть аккуратным, чтоб жертв было как можно меньше. Кажется, я неплохо справился, как думаешь?


Мысли путаются, отказываясь укладываться по своим местам.


— Значит, чернокнижники всегда знали, что Плакальщица уничтожит ведьм? И ни разу им об этом не сказали?


— Я же говорил, они существовали раздельно. У каждого свои интересы, хотя ведьмы этого и не понимали. Они вообще весьма самонадеянны были, если подумать: считали, что если создали кого-то, то он будет им верен. Это относится и к чернокнижникам, и к Плакальщице. А в итоге вон что. Да взять хоть Марфу — она издевалась надо мной всю жизнь, а потом наделила опасной силой, уверенная, что я тут же все прощу и буду служить ей верой и правдой. И знаешь что? Моим первым желанием при обращении в чернокнижника было убить ее на месте. Но я сдержался, решив, что действовать нужно более глобально.


Стряхиваю с плеча пыль. Ноги дрожат от слабости, в ушах засел назойливый писк, ладонь с оторванными пальцами полыхает жарким огнем. Душа по-прежнему во тьме и горечи, но теперь я знаю, что этому есть конец. Из безнадежной ловушки нашелся выход. Израненная и почти убитая, я все же выберусь наружу.


— Жаль, Аза это не увидела, — шепчу.


Костя пожимает плечами:


— Ну, зато ее смерть была весьма символичной. Последняя ведьма, боровшаяся за мир, казнена своими же. Марфа должна была разглядеть в этом знак, но куда там.


Мы долго молчим. Я гляжу в пустоту, а он мизинцем вычищает из ушей пыль. Солнце поднимается выше, прогоняя утреннюю прохладу, тишина наполняет все умиротворением.


— Пойдем в деревню? — предлагает наконец Костя. — Тебе руку перевязать надо. Потом двинемся в город, только машину заведу.


Сомневаюсь:


— Думаешь, их дети и мужья нам ничего не сделают?


— Побоятся. Они же не знают, что я больше не чернокнижник.


Костя подмигивает и бодро шагает вниз. Помедлив, я следую за ним.


Автор: Игорь Шанин

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!