
Лев Толстой
57 постов
57 постов
28 постов
34 поста
6 постов
4 поста
Утро выдалось солнечным, но холодным. Колючий мартовский ветер трепал сухие кустики полыни, лез под короткий кавалерийский полушубок. Лев Николаевич, натянув потуже отороченный мехом картуз, скоро забрался в седло и ожесточённо потёр немедленно замёрзшие пальцы.
— Степан! – нетерпеливо закричал он. – Ну, где ты, Степан?!
— Иду, батюшка, — зашаркали валенки из-за дверей и на порог бочком выпятился седоусый старик, держа в левой руке блюдце с лафитником. Правая рука, прижимала к груди четырёхгранную бутыль.
— Да, что ж долго-то так?
Слуга насупился, всем своим видом показывая, что спешил, как мог. Продолжая хмурить брови, наполнил рюмку и протянул барину.
— На добрую дорожку, — просипел он.
Толстой, чуть натянув поводья, ловко смахнул лафитник с блюдца и, зажмурившись, выпил.
Будто горячий шар жаркого лета разросся внутри него и неспешно опал, оставив солнечное тепло и медовый аромат перезревших груш.
— Magnifique, — прошептал Лев Николаевич. – Вторую.
Жеребец под ним, задышал, заходил, переступая с ноги на ногу. Степан, перехватив бутыль, скоро наполнил рюмку.
Вторую граф выпил не спеша, наслаждаясь каждым глотком. Шумно выдохнул и потряс головой, словно гоня мысль о третьей.
— Славно, — подмигнул он слуге, водружая пустой лафитник на блюдце.
— Когда обратно ждать, батюшка? – чуть поклонился Степан и вдруг, вспомнив о чём-то, досадливо застонал. – Ах, же я дурень! Забыл!
— Что ещё?
— Письмо. Письмо от барыни вчера вечером привезли.
— Степа-а-а-ан, — протянул Лев Николаевич. – Ну, какое письмо? Зачем?
Морщась, он принял узкий конверт, раздражённо вскрыл и принялся читать трепещущий на ветру листок.
«… нас позабыл… здоров ли… погода… дело расстроилось… тресковый жир… доктор говорит… денег у меня осталось… получили телеграмму… любящая тебя…»
— Вот, право, почерк! – граф скомкал в кулаке письмо. – Ничего не разберёшь. Но, похоже, всё у неё, слава Богу, хорошо.
Он развернул коня, чуть пришпорил и, уже вылетая со двора, крикнул слуге, — Я к Савицким! Дня три не жди!
***
«Левочка совсем уничтожает меня своим полным равнодушием и отсутствием всякого участия в том, что касается меня».
Софья Андреевна Толстая. Дневники 1862-1910 гг.
Не секрет, что граф Толстой газетчиков не жаловал. Идёт, бывало, Лев Николаевич с бредешком по пруду, а на берегу молодчики в клетчатых кепках суетятся. Блокнотами размахивают, фотографическими вспышками слепят.
— Для «Московского Листка»! Какой у вас размер лаптей?
— Скажите, граф, ваши дети тоже вегетарианцы?
— Господин Толстой, несколько слов для «Новостей дня»! Какую марку сигар предпочитаете?
Насупится Лев Николаевич, выхватит из бредня рака и в незваных гостей запустит.
Другое дело, иностранный журналист! Тот о встрече заранее сообщит, тему интервью оговорит, явится без опоздания. Тверёзый, чистый, внимательный. С таким и поговорить не зазорно. О судьбах мира порассуждать, мыслями поделиться.
И, вот, как-то раз, прибыл в имение некий герр Шульц, корреспондент из Мюнхена. Глянул на него граф, вздохнул — уж больно молод газетчик. Такому бы на вернисажах кофий пить, да на приёмах крутиться, а не здесь, в Ясной Поляне, вопросы задавать. Однако немец мнение о себе быстро изменил.
— Не могли бы мы поговорить, — и смотрит умненькими глазками, — об особой духовности российского крестьянства?
— Отрадно – расцвёл граф, — что вашу газету подобное интересует. С удовольствием поговорим.
Расположился поудобнее, чаю с баранками потребовал и сел на любимого конька…
К полудню немец весь блокнот исписал. Притомился, но держится молодцом.
— Скажите, граф, а не могли бы мы деревню посетить? Взглянуть, так сказать, вживую на «мужика-богоносца».
— Ходить никуда не надобно, — Толстой из кресла поднялся. – Сейчас обедать будем, там и поглядите.
Распорядился граф, что б за стол дворовых мужиков с бабами усадили.
Помолились. Сидят, щи уплетают. Немец к одному сунулся поговорить, к другому, но те, рожи прячут, стесняются. Гречку подали. За столом тишина, слышно, как муха в окно бьётся.
— А где же знаменитая русская водка? – невинно спрашивает герр Шульц.
Скривился Толстой, но рукой знак сделал, мол, подать. Выпили по чарочке. По второй, по третьей. Бабы раскраснелись, захихикали.
— На моей родине – захмелел немец, – есть такая невинная игра – выбирать «королеву стола».
Берёт со стола мочёное яблоко и Толстому протягивает.
— Вот, граф. Пусть это будет призом наипрекраснейшей даме за столом.
Бабы прыснули. На Льва Николаевича вытаращились. Ждут.
— Не по-нашему это, — отвечает Толстой и рукой яблоко отводит. – Российская крестьянка не красотой, а материнством славна.
— Хорошо, — не унимается Шульц, — отдайте самому трудолюбивому работнику и рачительному хозяину.
— Не принято, — хмурится граф. – Народ наш общностью велик, а не индивидуумами.
— Пусть самому физически крепкому достанется, — капризничает немец.
— Софьюшка, — кликнул Толстой супругу, — вели для гостя коней запрягать. Притомился он…
Вечером дворовые принялись рядиться, кто из них самый трудолюбивый, да и передрались до крови. А, Лев Николаевич распорядился впредь иностранцев не принимать. Особенно из германцев.
Василий Васильевич Верещагин, выдающийся художник-баталист, с рождения был «человеком войны». Ещё в кадетском корпусе он понял — ничто так не подстёгивает его воображение, как дым походных костров, голубой холод клинка и фальшивое золото медных пуговиц. Восторженный юный кадет буквально упивался запахом ружейной смазки и сгоревшего пороха. Помнил знаки различия всех родов войск и армейские уставы. Родители, серьёзно напуганные подобным рвением, под угрозой лишения наследства, вынудили Верещагина оставить военную карьеру. Однако отучившись несколько лет в петербургской Академии художеств, юный воин сбежал на Кавказ, где принялся в упоении писать портреты пехотных офицеров, казаков пластунов и абреков. На радость родителям, Верещагин в боевых действиях не участвовал, хотя и находился среди милых его сердцу войск. И всё бы хорошо, не случись с ним пренеприятнейшая история.
***
Как-то раз некий капитан N собрался написать письмо домой. Не обнаружив в походном сундучке ни клочка бумаги, он отправил своего денщика в палатку Верещагина, дабы одолжить листок другой. Пройдоха ординарец, не застав художника, просто-напросто стащил альбом для акварели и вручил своему командиру. Верещагин, обнаружив на следующий день пропажу, пришёл в неистовство и потребовал от руководства немедленного расследования. Альбом был найден, а капитан N, сгорая от стыда, принёс извинения. Однако разозлённый художник не придумал ничего лучшего, чем в тот же день написать акварель на которой был изображён офицер умирающий от ранения в голову. Рядом с ним корчилась в агонии подстреленная лошадь. Сходство с N было поразительным!
— Чёрт бы его драл! – ругался за ужином капитан. – Ладно меня убил, но кобылу-то за что?
Господа офицеры отвечали дружным хохотом.
Дня через три N, проверявший караулы, попал в засаду абреков. Подоспевшие на выручку казаки обнаружили его лежащего с окровавленной головой. Рядом с капитаном валялся бездыханный конь.
Разразился скандал. Офицеры объявили Верещагину бойкот и перестали здороваться. Нижние же чины прислали к художнику выборных с просьбой изобразить подстреленного унтера, посулив за работу пять рублей серебром. Командир полка, вызвав Верещагина, сухо уведомил, что присутствие последнего в части крайне нежелательно.
Пришлось уехать в Петербург, а оттуда в Париж, где художник пытался писать городские пейзажи, лодочников и кокоток. Через несколько лет, надеясь, что скверная история забылась, Верещагин объявился в войсках близ Самарканда. Увы, дурная слава продолжала преследовать его. Офицеры и солдаты, завидев приближающуюся фигуру с мольбертом, бежали от великого баталиста прочь. Отныне уделом Верещагина стали портреты ничего не подозревающих союзников, пленных, мертвецов или масштабные полотна сражений.
Впрочем, отчаянная храбрость, несколько ранений и полученный орден Святого Георгия со временем перевесили «кавказский конфуз» и вернули Верещагину расположение армии.
Глядя на обедающих гостей, Горький несколько успокоился.
— Ну, что ты там напридумывал, Максимыч? — сказал он сам себе. – Такие же люди, как и ты. Едят, когда голодны, спят, когда устают. Полно так нервничать.
Горький подцепил с блюда ломтик сулугуни, положил на мчади, легко мазнул аджикой и, добавив несколько листиков кинзы, отправил в рот. Налил из запотевшего графина рюмку водки и положил в тарелку сочащийся жиром хинкали.
— Вижу, Алексей Максимович, — сосед слева, смотрел добрыми, смеющимися глазами, — вы большой знаток грузинской кухни.
— Не столько знаток, сколько поклонник, — Горький отметил акцент собеседника и хотел польстить ему. – Как-никак, год прожил в Тифлисе.
— Серго Орджоникидзе, — представился сосед. – Настоятельно рекомендую попробовать аджапсандали, уверяю вас, не пожалеете. И обязательно это кахетинское.
— Вот с винами у меня дела обстоят похуже, — Горький в два приёма разделался с хинкали, опрокинул рюмку. – Водка, она знаете ли…
Тут он с удивлением заметил, что Орджоникидзе, прижимая палец к губам, отчаянно косит глазами на другой конец стола. Только сейчас Горький обратил внимание, что в зале царит тишина.
— …а, самое главное, — услышал он тихий голос Сталина, — что мы, старые партийцы, после работы, вот так собираемся за столом. Едим кусок хлеба, пьём стакан вина. А рядом с нами сидят лучшие представители народа. Известные учёные и писатели. Выпьем же, товарищи, за единство и сплочённость партийных рядов.
Гости зааплодировали, но Сталин мановением руки остановил их.
— Вот, что ещё хотел сказать, — он обвёл глазами стол и остановил взгляд на Горьком. – На днях дочь спросила «Отец, мы в счастливой стране живём?». «Конечно», — отвечаю. «А, почему, тогда, нашего знаменитого писателя зовут Горький? Отчего ему горько?»
У Алексея Максимовича всё поплыло перед глазами. Он встал, чувствуя себя непростительно высоким.
— Я, Иосиф Виссарионович, — зачастил Горький, — полностью согласен. Ваша дочь права. Глупо теперь звучит. В свете побед.
Сталин, обрывая его, лишь покачал головой и, обращаясь к гостям, продолжил.
— Видишь ли, — отвечаю я, — писатель родился при кровавом царском режиме и жил очень тяжёлой жизнью. Вот, в память об этом проклятом времени, он и носит такое имя.
— Да! – захотелось выкрикнуть Горькому.
Стол вновь разразился аплодисментами, а Орджоникидзе настойчиво, потянул Алексея Максимовича за полу пиджака, усаживая на место.
— Как сказал Иосиф! — похлопал он Горького по плечу. – Какой грузинский стол без хорошего тоста?
Великий князь Константин Константинович, большой любитель живописи и страстный коллекционер, имел обыкновение посещать ежегодную выставку выпускников Петербуржской Академии Художеств. Долгое время бравший уроки у знаменитого мариниста А. П. Боголюбова, наследник престола прекрасно разбирался в искусстве и частенько покровительствовал молодым дарованиям. Вот и в этот раз, окружённый свитой и преподавателями Академии, Константин Константинович не спеша шествовал вдоль достаточно обширной экспозиции работ. Иногда останавливался, прищурившись, разглядывал полотно и обязательно говорил несколько ободряющих слов художнику. Бывало, что-то негромко ронял сопровождающим, и те согласно кивали головами, почтительно перешёптываясь. Внезапно, великий князь, увидев нечто, крайне его заинтересовавшее, быстрыми шагами подошёл к картине и замер, недоуменно наклонив голову. Затем отошёл на несколько шагов и вновь остановился.
— Господа? — вопросительно и в то же время несколько растеряно обратился он к преподавателям.
На холсте, высотой в человеческий рост, были изображены воины в кольчугах, стоящие среди заснеженных елей. Бороды покрытые инеем, покрасневшие от мороза руки, указывали, что они здесь уже давно. Суровые лица говорили о напряжённом и грозном ожидании.
— «Засадный полк», Ваше Высочество, — сделал шаг вперёд профессор С. М. Воробьёв. – Работа моего ученика Ивана Шишкина.
— Засадный полк? – переспросил великий князь, и лицо его исказила гримаса. Не выдержав, прыснул в кулак, но немедленно опять посерьёзнел. Однако смех уже душил наследника и он, отвернувшись от свиты, расхохотался. Сопровождение, оцепенев от неожиданности, замерло, но Константин Константинович смеялся настолько искренне и заразительно, что все тотчас разулыбались. Князь же, багровый от хохота, утирал рукой слёзы и продолжал изнемогать, притопывая ногой и задыхаясь.
— Простите, господа, — наследник, наконец, взял себя в руки, хотя в глазах его ещё искрилось веселье. – Кто вы говорите, автор?
— Иван Иванович Шишкин, — Воробьёв незаметно подтолкнул к князю оцепеневшего от растерянности художника с лицом белым, как мел.
— Право, извини, друг мой, — Константин Константинович старался не смотреть на полотно. – Видит Бог, не хотел тебя обидеть. Лес, кстати, чудо, как хорошо написан.
Шишкин ошеломлённо молчал.
— Картину твою покупаю, — продолжал великий князь. – Супруге подарю.
Он вновь скосил глаза на «Засадный полк», издал какой-то всхлипывающий звук и стремительно проследовал дальше.
***
Утром, за завтраком, Константин Константинович, рассказал княгине, что давеча к нему обратился с просьбой старый граф N. Будучи вдовцом, тот, не особенно скрываясь, завёл роман с девицей из балетных. Осыпал прелестницу подарками и приобрёл для неё небольшой домик в подмосковных Кузьминках. И всё бы хорошо, да на днях графу донесли, что ветреница одаряет благосклонностью не только N, но и некого молодого кавалергарда.
— Вот уж трагедия, — зевнула княгиня. – И что хотел от тебя граф?
— Молил дать ему пятерых абреков из моей личной охраны.
Супруга удивлённо вскинула брови.
— Видишь ли, дорогая, вызвать соперника на дуэль графу не дозволяют годы. Да и стреляться из-за актёрки как-то не с руки. Вот он и задумал подкараулить кавалергарда на дороге, когда тот отправится с визитом к девице. Абреки, как следует поколотят юнца и дадут понять, что дорога туда навсегда заказана.
— И что же ты? Согласился?
— Уважил, конечно, старика. Просто, как представлю, что он ночью с абреками в лесу таится, так меня смех разбирает. Мороз, снег валит, а они с красными от холода носами приплясывают и на ладони дуют.
— Засадный полк, — улыбнулась княгиня.
***
Дальнейшая судьба полотна исследователям творчества И. И. Шишкина неизвестна. После смерти художника в его архивах было найдено несколько эскизов «Засадного полка», однако никаких других упоминаний о картине не существует. И, что так развеселило Великого князя — для всех осталось загадкой.
- Не бывать моему сыну церковником! – генерал-аншеф так хватил ладонью о столешницу, что подскочив, звякнули приборы. – Все мужчины в роду Суворовых за матушку-Россию кровь проливали, и мой Александр других не хуже.
Его старинный приятель и верный собутыльник Абрам Петрович Ганнибал, успокаивающе положил руку на плечо товарища.
- Полно, Василий Иванович, - прогудел он, улыбаясь толстыми губами. - Глядишь, Александр и на церковном поприще свои виктории одержит. Фамилию не посрамит.
- Не понимаешь, о чём говорю, арапская твоя душа, - с надрывом пропел генерал-аншеф. - Не вера его в храм манит, а леность. Запрётся в светёлке, запалит свечечек и дремлет с Библией. Змеёныш! Мы-то с тобой в его годы, а? С саблей, да с деревянным мушкетом играли. Дрались, по деревьям лазили, с обрыва в реку прыгали. За книгу только под розгами и брались.
- Что тут поделаешь? - вздохнул Ганнибал. - Природа человеческая субстанция зело сложная.
- Ну, тебя к чёрту, Абрамка, - Василий Иванович взял со стола трубку, прикурил от свечи. – Пороть его каждый день стану. Ежели вера в нём столь крепка, то стерпит.
На следующий день, перед отъездом, Абрам Петрович зашёл попрощаться к маленькому Александру. Тот, души не чаявший в отцовском друге, повис у арапа на шее.
- Дядя, Ганнибал, - зачастил мальчик, блестя заплаканными глазами. - Заступись за меня перед батюшкой. Не хочу на военную службу. Слаб я.
- Вот, беда, - рассмеялся тот, свернув белыми, как жемчужины зубами. - Было бы над чем слёзы лить! Дядька Абрам вмиг научит, как сей напасти избежать! Слушай меня внимательно. Батюшка твой крут, а ты будь хитрей. Потому, с завтрашнего дня каждое утро делай во дворе гимнастические упражнения. Снег ли, дождь ли – всё нипочём. А, как закончишь, выливай на себя ведро колодезной воды.
- Зачем это? - задрожал маленький Суворов.
- Как зачем? - округлил глаза Ганнибал. – Начнёшь болеть, да хворать так, что батюшка и думать о службе забудет.
- Боязно, - глаза Александра наполнились слезами.
- По-другому, никак, - притворно вздохнул Абрам Петрович. – Главное, помни, что дядька Ганнибал дурного не посоветует.
Ночная улица была пуста. Владислав Фелицианович бежал поминутно оглядываясь. Спасало его то, что преследователи были изрядно пьяны и время от времени оскальзывались и падали в снег.
— Стой, барин, чего скажем!
Дом был далеко. Единственным спасением могла стать встреча с патрулём. В нагрудном кармане лежал спасительный мандат на имя В. Ф. Ходасевича, сотрудника пролетарского издательства «Всемирная литература».
— Сотрудник комитета по подготовке всемирной революции, — как-то представился он, предъявив документ во время комендантского часа. Мальчишки-патрульные с серьёзным видом пожали ему руку и отпустили восвояси. Помнится, когда он поведал эту историю, все смеялись, а Макс Волошин даже что-то скаламбурил по поводу «победы над мировой литературой».
— Стой! Стрелять буду!
Ходасевич побежал быстрее. До Лубянской площади оставалось метров триста, когда сзади щёлкнул выстрел.
— Надо петлять, — мелькнуло в голове и он, увязая в снегу, устремился на другую сторону улицы. Дом слева показался смутно знакомым. Кажется, сюда они с Горьким заезжали неделю назад. Алексей Максимович хотел забрать стихи у какого-то молодого поэта, а того не оказалось дома. Четверть часа Горький стучал в дверь и ругался, проклиная необязательного хозяина.
Ходасевич бросился к спасительному входу, моля бога, чтобы парадное не оказалось закрытым. Рванул ручку на себя и проскользнул в ледяной мрак подъезда. Взбежал на второй этаж и остановился у квартиры.
— Откройте, бога ради, откройте! — забарабанил кулаками Владислав Фелицианович.
— Заходи, — послышалось изнутри.
Ходасевич буквально ворвался внутрь тёмной прихожей и привалился спиной к двери.
— Оська, ты? – опять заговорил хозяин. – Сейчас будем пшёнку есть.
Владислав Фелицианович прижался ухом к замочной скважине. Снаружи пока было тихо, и он осторожно пошёл на голос.
Полы комнаты были завалены рваной обёрточной бумагой. В углу, около единственного окна, приткнулась «буржуйка». Тут же стоял тяжёлый дубовый стол, на зелёном сукне которого разместились сразу три зажженные керосиновые лампы. Добрую половину стены занимал огромный лист бумаги с нарисованными на нём человеческими фигурами. Художник, написавший их, видимо, являлся приверженцем примитивизма и пользовался только двумя цветами: чёрным и красным.
— Выступал сегодня на красильной фабрике, — в дверях появился хозяин, вытирающий руки несвежим полотенцем. – Вот, два фунта пшена дали.
Ходасевич натянуто улыбнулся и приподнял шапку.
— Я думал Оська, — обескуражено закончил тот. – Ужинать будете?
Внешность хозяина никак не выдавала в нём поэта. Круглые карие глаза смотрели недовольно и брезгливо из-под надвинутых бровей. Несуразно большой рот, казалось, был предназначен для криков, а не для разговоров. Всё это вкупе с громадным ростом делали его похожим на драчливого рабочего.
— Вышвырнет меня сейчас, — мелькнуло в голове у Владислава Фелициановича, и он поспешно заговорил. – Прошу меня великодушно простить, но намедни мы с Горьким хотели навестить вас. Так уж вышло, что встретиться не удалось. Сегодня же, совершенно случайно оказавшись у вашего дома, я вспомнил слова Алексея Максимовича…
Тут на лестничной площадке послышался грохот и разъярённые мужские голоса. Покатилось по ступеням ведро, зазвенело разбитое стекло.
— Заприте дверь! – почти взвизгнул Ходасевич и тотчас устыдился своего крика.
Хозяин, не выпуская из рук полотенца, неспешно проследовал к двери и, хлопнув ею, вышел в подъезд. Там вновь загремели голоса, но быстро утихли. Меньше чем через минуту поэт вернулся. Прошёл к буржуйке, с тяжёлым стуком положил на подоконник револьвер и выглянул в окно.
— Пришлось экспроприировать, — усмехнулся он, всматриваясь в сумрак улицы. – И по роже разок дать.
Владислав Фелицианович молчал, прижавшись к стене.
— Давайте знакомиться, — наконец повернулся к нему хозяин. – Владимир Маяковский.