— Галя, давай не сейчас. У мамы давление, — сказал Виктор, не поднимая глаз от пузырьков с таблетками.
Галина молча кивнула. Она уже не спрашивала, когда они, наконец, поедут на дачу или хотя бы просто выйдут вместе в магазин. После инсульта Антонина Ивановна переехала к ним — и как будто поселилась не в комнате, а в воздухе всего дома. Даже в ванной чувствовалось её присутствие.
Первую неделю Галина старалась. Бульон по часам, компресс, таблетки — всё как положено. Вторую — подстраивалась. Спала меньше, готовила мягче, убирала тщательнее. А на третьей поняла: место хозяйки уже занято.
— Суп опять жирный. Ты же знаешь, что мне нельзя, — бросала свекровь через плечо.
— А ты не видишь, как она со мной разговаривает? — с укором говорила она сыну.
— Ты с ней хоть раз ласково поговорила? Или всё в тон такой, будто ты ей должна?
Виктор менялся. Из мужа он всё чаще становился сыном. Тихим, послушным, вечно виноватым перед мамой. Каждую ночь он спал у неё в комнате «на всякий случай», а утром говорил, что устал.
— Мамочка плохо спала, я слушал, как она дышит, — объяснял он с натянутой улыбкой.
А Галина всё слушала. Слушала, как упрёки заменяют разговоры. Как дом, в котором они с Виктором прожили тридцать пять лет, перестаёт быть их домом. Как в ней растёт какая-то тихая, тягучая обида. Не к свекрови даже — она старая, ей можно. А к нему. К тому, кто выбрал — и выбрал не её.
Однажды она постелила свежую скатерть на кухонный стол — тёплую, в красную клеточку. Антонина Ивановна посмотрела на неё, прищурилась и сказала:
— Убери. Меня от неё мутит.
Галина убрала. А потом стояла у окна и не чувствовала ничего. Ни злости, ни боли. Просто пустоту. Как будто внутри — комната без света. И в ней она. Одна.
Она вспоминала, как в молодости мечтала путешествовать — хотя бы до Калининграда доехать, на берег Балтийского моря. Виктор тогда сказал: «Ерунда. У нас тут и речка есть». И она согласилась. Ведь что главное? Спокойствие. Семья. Дом.
Теперь она знала: спокойствие, построенное на молчании, — это не мир, а медленное исчезновение.
Больше всего Галину угнетали мелочи. Казалось бы — пыль на полке, не так поставленные чашки, новая кофточка, которую свекровь обозвала «дурной затеей». Но именно из этих мелочей складывался её день. И этот день не принадлежал ей.
— Платье мнетесь в бёдрах. Некрасиво. Мой сын любит, чтобы аккуратно, — говорила Антонина Ивановна, откидываясь в кресле.
— Это вообще не моё дело, но у тебя опять пересолено, — шептала за обедом.
Виктор молчал. Иногда кивал матери, иногда пожимал плечами. «Ты же знаешь её», — говорил он вечером, когда Галина пыталась завести разговор.
Они больше не смеялись за ужином. Не планировали поездки. Не спорили о книгах, как раньше. Был только один график — график приёма лекарств.
— Мы семья, Галь. Ты же понимаешь, у мамы не так много времени, — шептал Виктор.
Но у неё тоже. И это почему-то никого не волновало.
Однажды она проснулась от того, что почувствовала: больше не помнит, что любила. Не книги, не прогулки, не фильмы. Всё в ней было как будто свёрнуто, убрано в дальнюю коробку, подписанную «потом». Но это «потом» не наступало.
Ольга приезжала по выходным. Приносила пироги, обнимала мать, смотрела сдержанно.
— Мам, ты какая-то... другая стала, — тихо сказала она однажды. — Тебя как будто стало меньше.
— Всё хорошо, дочка. Всё нормально, — улыбнулась Галина.
— Ты не обязана быть удобной. Ни ей, ни ему, — добавила Ольга. Но Галина отвела глаза.
Сын, Алексей, был реже. Но даже он стал замечать.
— Папа, а почему мама вечно в тени? Ты с бабушкой больше говоришь, чем с ней, — обронил он однажды. Виктор поморщился.
— Не твоё дело. У матери сложный период. Надо быть терпеливыми.
Терпение. Это слово звучало в их доме чаще, чем «любовь». Терпи, смирись, подожди. И в этом словаре у Галины не было слов для себя.
Она снова вспомнила, как в молодости её мать говорила:
— Главное — чтобы муж был добрый. Даже если любит маму больше, чем тебя — это значит, что любит по-настоящему.
Она тогда кивала. А сейчас поняла: можно всю жизнь быть хорошей — и всё равно остаться невидимой.
Как-то вечером, когда Виктор снова остался спать в комнате матери, Галина села у окна. Тишина была гулкой. Даже часы тикали громче обычного.
И вдруг она открыла старый ящик с письмами. Среди выцветших открыток и рецептов нашла себя — другую. Девушку, которая писала в блокноте стихи. Женщину, которая любила сирень и хотела завести собаку.
И впервые за много лет — заплакала.
Оттого, что вспомнила: у неё тоже была жизнь. И она ещё не закончилась.
В воскресенье собрался весь стол. Ольга с мужем, Алексей с девушкой, Виктор — между кухней и комнатой матери. Галина готовила с вечера — щи, пирог с капустой, салат, нарезку. Всё как раньше, как в те годы, когда она верила: семья — это главное.
Антонина Ивановна сидела во главе стола. Слабая, но царственная. Хвалила внуков, кивала на Ольгу, делала вид, что не помнит имени Алексеевой девушки. Галина не ждала благодарности. Но и удара не ждала.
— Алексей, — сказала свекровь, отрезая себе кусок пирога, — ты знаешь, если бы я вас воспитывала, вы бы были другими. По-другому себя вели, по-другому говорили. А так... что выросло, то выросло.
Ольга подняла глаза. Алексей отвёл взгляд. Девушка его неловко поправила салфетку.
— Мама, — тихо сказал Виктор, — ну зачем ты…
— А что? Я говорю, как есть. У них воспитания не было. Галина вечно с книжками, а не с детьми. Я бы по-другому.
Эти слова ударили не в лицо — под дых. Не из-за обиды. Из-за того, что прозвучали так буднично, как будто обсуждали капусту, а не тридцать лет её жизни.
Не хлопая дверью. Не крича.
Просто встала — и сказала:
— Ты живёшь с двумя женщинами, Виктор. Но слышишь только одну. И я больше не буду молчать.
Молчание в комнате стало ощутимым. Как будто воздух сгустился.
Антонина Ивановна шумно выдохнула:
— Вот теперь заговорила. А раньше что ж молчала?
— Потому что меня учили терпеть. Смиряться. Быть хорошей. А сейчас я хочу быть — просто собой.
— Галя... — начал было Виктор. Но Ольга его перебила:
— Мама всё делает для всех. Но никто не делает ничего для неё. Это неправильно.
Антонина Ивановна хотела что-то сказать, но уже не было смысла.
Молчали не из страха. А из осознания.
Именно в эту секунду Галина поняла: слова — это не слабость. Это якорь, за который она может себя вытянуть.
Она вернулась на своё место, не извиняясь. Её руки дрожали, но внутри было удивительное чувство — не тревога, не вина.
После того ужина в доме стало тише. Не в смысле — мирнее. Просто как будто что-то закончилось. Или, наоборот, началось.
Антонина Ивановна больше не комментировала еду. Ела молча. И Галина впервые не спрашивала, понравилось ли. Она кормила не ради оценки — а потому что так решила.
Виктор избегал разговоров два дня. Ходил мимо, как тень. Что-то чинил в кладовке, переставлял обувь, подрезал шнур от старого утюга, как будто искал в этих мелочах ответ.
— Я думал, мы всё правильно делаем. Я… просто не знал, что тебе так тяжело.
Галина вытерла руки о полотенце. Долго смотрела в окно, потом произнесла:
— А ты когда-нибудь спрашивал?
Через неделю он пришёл с объявлением: нашёл сиделку для матери. Квартиру — в соседнем доме. «Буду каждый день заходить. Но жить — будем мы. Вдвоём».
Антонина Ивановна сначала устроила сцену. Обвинила в предательстве, даже ударила по столу. Виктор побледнел, но не отступил.
— Мам, я люблю тебя. Но у меня есть жена. И я больше не позволю выбирать между вами.
Галина не вмешивалась. Просто стояла на пороге кухни и смотрела. А потом, впервые за много лет, пошла и легла спать одна. И спала — спокойно.
Они не стали вдруг счастливой парой. Не поехали в путешествие, не зажгли свечи у камина. Но теперь он спрашивал:
— Как ты себя чувствуешь?
Она отвечала не сразу. Училась. Училась говорить не «как хочешь», а «я бы предпочла вот так». Училась не уступать автоматически, а взвешивать. Не быть удобной. Быть живой.
На день рождения она попросила не сервиз, не полотенце, не халат, а поездку. Маленький город, четыре дня. Просто побыть наедине с собой. Он сначала удивился. Потом кивнул.
— Я не знала, что можно просить для себя, — сказала она Ольге, собирая сумку.
— Мам, тебе можно всё, — ответила дочь.
В поезде Галина достала старый блокнот. Писать пока не получалось — слишком много внутри. Но она провела пальцем по строчкам юности и подумала: жизнь не начинается с нуля. Она продолжается с того момента, когда ты решаешь — жить.
Когда женщина перестаёт быть тенью в чьей-то жизни — она впервые становится собой.