Много кого я повидал на театральной службе: и поэтов с рулеткой, и философов с молотком, и режиссёров с отвёрткой в руке, которые одновременно репетировали и прикручивали. Но есть одна особая каста — монтировщики. Люди сцены в самом буквальном, пыльном и железном смысле. Среди них я провёл почти два года — и не где-нибудь в Париже, а в самом захудалом королевстве отечественной культуры. Что сказать? Опыт этот был почти религиозный. Особенно благодаря трём ее представителям, с которыми мне довелось разделить и труд, и чай, и ругань.
Гриша появился у нас внезапно, как поставка негодных стульев — никто не заказывал, а он уже стоит. Молодой, худощавый, с глазами, как у куклы: вроде и блестят, а смысла не видно. Он был горд тем, что ничего не знает. Нет, даже не так — он принципиально отказывался знать.
— Гриш, ты где учился?
— В жизни, брат. А эта ваша школа — для лохов, — отвечал он с тем особым презрением, какое обычно возникает при виде варёного лука в супе.
Он не знал, чем существительное отличается от прилагательного, но с уверенностью утверждал, что Земля плоская, а рептилоиды существуют на самом деле. Он не просто лгал — он существовал в состоянии непрерывной лжи. Работал, как астматик на высоте: вдох — один, выдох — через перекур. При каждом удобном случае уклонялся от дела, но при этом был обаятелен — уличной, дворовой харизмой. Знал, как развести на перекур, где спрятаться от начальника и как объяснить, что у него «синдром спящей мышцы».
Но за всей этой лукавой живостью проглядывало нечто тревожное. В Грише чувствовалось вырождение. Он был не просто невежествен — он был обломком культуры, отпиленным зазубренным ножом. Как будто в нём осталось только внешнее подобие человека — молодой, подвижный, остроумный — но без внутреннего содержания. От Остапа Бендера в нём остался лишь хруст костей: жульничество без блеска, смекалка без цели, обаяние без души.
Когда он улыбался, это не было светом разума — это было последнее мигание неоновой вывески на сломанной бензоколонке.
Андрей, или Икар упавший
Андрей был существом парадоксальным: с одной стороны — лицо мудреца, с проседью в бороде и взглядом, способным прошибить Канта; с другой — фигура, как у школьника, заблудившегося на уроке труда. Он напоминал героя сказки о потерянном времени. Впрочем, он и вправду потерял своё время.
Он учился в нескольких вузах: пытался стать философом, филологом, кем-то ещё с очками и книгами. Но учёбу прервала женщина. Сначала она его полюбила, потом переделала под мужа, а после — отняла всё остальное. Теперь у него жена, зарабатывающая втрое больше, тёща, "временно" живущая у них на постоянной основе, и дети, которым он числится как «Папа — декоративный элемент».
Он пил. Не из-за тяги, а чтобы сбросить с себя хотя бы на вечер тупую, беспощадную обыденность. Пьяный Андрей — это был спектакль: он шутил, помогал, спорил о Кьеркегоре, держал спину прямо и даже выглядел счастливым. Трезвый — сникал, сутулился и молчал с выражением человека, не знающего, зачем он проснулся.
— Я в детстве хотел быть учёным… А теперь вот, — говорил он, поднимая декорацию, как будто поднимал на плечах несбывшуюся жизнь.
Сергей, или Унтер Пришебеев
Сергей был прям, как рельса, и с такой же грацией. Бывший военный, по слухам — выгнан из армии за излишнюю предприимчивость в вопросах снабжения. Разговаривал исключительно матом, даже если покупал сахар:
— Пачку, б...дь, давай, а то очередь сзади!
В его системе координат язык был не средством общения, а инструментом давления. Он пил не ради удовольствия и не от отчаяния, а просто потому что «так надо». Как дышат, так он — наливал. Его интересы ограничивались стрелялками на компьютере и дамами из налогово-недосягаемой профессии. Агрессивен был особенно в пьяном виде: глаза стеклянные, взгляд — пустой и страшный, как лифт без дна.
Но главное в Сергее — это отношение к начальству. Он был лакей до костного мозга. Перед начальством смеялся с придыханием, гнул спину заранее, заглядывал в глаза так преданно, что собаки чувствовали себя неуютно. Перед младшими — напротив: грубил, унижал, раздавал приказы с видом маршала в изгнании.
Он не умел общаться, но умел пресмыкаться. И в этом был его смысл: гнуть спину вверх и давить вниз. Такой человек в любую эпоху нашёл бы себе дело — при дворе, в комендатуре или в отделе снабжения.
Такой вот была моя портретная галерея: один — Бендер, лишённый великого ума и достоинства; другой — Икар, рухнувший в быт; третий — унтер, который перепутал театр с казармой. Но среди этой грубой, пыльной, шатающейся жизни я понял важное: театр начинается не с вешалки и не со сцены. Он начинается с тех, кто эту сцену собирает. С монтировкой в руке, с чаем в пластиковом стакане, с усталым лицом и мечтой — хоть сегодня уйти пораньше.